Когда выбирается “Я”
Забота была: не перепутать, с кем я познакомился в новой ипостаси, с кем был знаком раньше. Я решил на всякий случай кивать всем встречным. Юрием Андреевичем меня не назвал никто.
Прошёлся по улице. Прохожие оглядывались. Пожилые хмурили лоб, припоминали знакомое лицо, молодые радостно улыбались, мальчишки обгоняли, чтобы разглядеть получше. Покупая газету, услышал за спиной:
— Гляди, Карачаров. Настоящий! Газету покупает. Куртка бежевая, на “молнии”. Не иначе, с фестиваля привёз, из Венеции.
“Пять с плюсом”, — сказал я себе и направился в телефонную будку.
— Эрочка? Можно я пришлю вам с работой моего знакомого? Да-да, хороший знакомый, я за него ручаюсь. Да вы и сами знаете его, наверняка узнаете, сразу.
Эра узнала Карачарова. Я не узнал её.
Я знал и любил величественную, томную грацию с плавными движениями, милостиво разрешавшую любоваться своей красотой благоговейным воздыхателям.
Я увидел суетливую ломаку, которая не знала, как сесть, как повернуться, какие слова сказать, каким смехом смеяться, чтобы понравиться знаменитости.
Эра выбрала пошлейшую роль молитвенно восхищённой дурашки. Сказала, что она семь раз смотрела все фильмы с Карачаровым, что сегодняшний день — самый замечательный в её жизни, она всем подругам расскажет, какое событие произошло с ней; что для неё артисты — особенные люди, люди высшего класса. Она совершенно не представляет себе, как это можно играть столько ролей, откуда взять столько жестов и выражений лица, что он (я) обязательно должен рассказать и показать ей, как он играет, хотя она едва ли поймёт, потому что это особенный талант, редкостное дарование…
И мне стало скучно.
Дело в том, что смена лица не проходит бесследно для психики. Целую неделю я вживался в образ известного артиста… и вжился немного. Внушил себе, что я труженик, что я мечтаю о шекспировской роли и что я одурел от букетов, записочек, визгливых поклонниц, комплиментов, восторгов, неумеренных и необоснованных похвал. Пришёл к машинистке по делу, роль перепечатать… а тут ещё одна визгливая поклонница.
— Внешность у меня киногеничная, — сказал артист моими губами. — Остальное — опыт. Учат же нас.
— Ах, не принижайте себя! — всплеснула руками Эра — Внешность ничто без таланта. Мы, женщины, вообще не обращаем внимания на внешность. Для нас важна только душа человека.
Вот как?!
— А неделю назад, — напомнил я, — вы говорили одному моему знакомому, что не безразличны к внешности. И полюбили бы, даже на край света пошли бы за человеком, будь у него внешность одного артиста.
Она покраснела от раздражения. Но и гнев украшал её.
— Ваш друг — ужасающий болтун.
— Эра, — сказал я проникновенно, — послушайте и поверьте. Я и есть тот друг, я Юра и вовсе не киноартист Карачаров. Это мне вы сказали, что полюбили бы меня, будь у меня внешность Карачарова. Я изменил лицо — в нашем институте научились делать такие операции. И вот я перед вами, в новом облике. Как вы примете меня такого?
Она усомнилась. Не потому, что встретилась с неслыханным. В наше время люди верят в любые чудеса науки. Превращение так превращение — это не удивительнее полёта на Луну. Разочарование было написано на её лице.
— Вы артист, вы можете сыграть любую роль, — сказала она. — Нехорошо при первой встрече разыгрывать незнакомую девушку.
Я протянул ей паспорт. Она не поверила.
— Паспорт Юра мог дать вам, это ничего не значит.
И тогда я вспомнил про заметку в “Вечерке”. Газета была у меня в кармане. Я вынул её и показал интервью с Карачаровым. Он снимался в советско-немецком совместном фильме в ГДР, говорил, что пробудет в Потсдаме ещё месяц.
Эра прочла заметку дважды, кусая губы.
— Предположим, я с вами говорила неделю назад, товарищ Кудеяров-Карачаров, — процедила она. — Но что это меняет? Значит, вы хотели поймать меня на слове? Напрасно старались. Бездарная копия не заменяет оригинала. Эрзац остаётся эрзацем.
Несётся по московским проспектам обыкновенный троллейбус, стремительно неповоротливый, мчит над асфальтом своё брюхо, нашпигованное пассажирами, бочки-колёса разбрызгивают лужи, искрят усы, дёргаясь на проводах, цокают рычаги, двери журчат, сминаясь гармошкой, медяки трясутся в кассе… а возле неё сидит с угрюмым видом рядовой пассажир, четыре копейки ему цена, и в груди его буря бушует… Буря!
Ревность, зеленоглазое чудовище, рвёт сердце когтями. Юра ревнует к Юре, лицо прежнее к новому, Я-четвёртое к одиннадцатому Я. Юре обидно, что недоступная снежная вершина оказалась такой лёгкой для смазливенького красавчика. А если бы он не признался, что он — это не он? Что тогда? Эра стала бы его женой? Чьей?
“Эрзац остаётся эрзацем”, — сказали ему. Юра — четвёртое Я — скрипит зубами от досады. Его обманули. Он старался, ломал себя, переделывал, подвиг терпения совершил и в ответ услышал одни оскорбления. Эра с лёгкостью нарушила слово. На что же надеяться, если слово любимой ничто?
Но не глупо ли, не стыдно ли взрослому человеку надеяться на любовь по договорённости? Смешно перечислять пункты условий. Как будто можно полюбить из честности… Эрзац остаётся эрзацем. Я — не то, о чём мечтала Эра.
Допускаю, что она сама себя не понимала толком, в своих мечтах ошибалась. Думала, что требования у неё эстетические, а на самом деле в глубине лежало тщеславие. Под руку со знаменитостью хотелось ей идти по жизни. “С кем это идёт наша Эра?” Не с безвестным красавцем, а с прославленным деятелем кино. “С самим Карачаровым!” А что я мог предложить ей? “С кем это наша Эрочка? Не с Карачаровым ли?” — “О нет, это один тип из нашей лаборатории, серая личность. Ужасно похож на знаменитого артиста, но сам по себе ничто. Забавное сходство, правда?”
Быть подругой забавной копии? Естественно, Эра разъярилась.
Разъярилась, прогнала меня, велела не являться больше, но не это самое грустное. Самое грустное, что мне не хочется туда, в заветную квартирку на Кутузовском. Эры там нет. То есть там живёт женщина с её причёской, плечами и ногами, но нет безмятежного спокойствия, нет кристальной чистоты, омывающей душу. Ясность была от равнодушия, оказывается, а когда затронули за живое, все замутилось. Словно лесной пруд: небо в нём отражается, синева, голубое зеркало в рамке елей, сапфир в полгектара. А черпнёшь воды — и нет зеркала, бурая муть, ил от дна до поверхности.
Нет идеала — вот что самое грустное.
— Гражданин, ваш билетик?
— У меня сезонка.
— Предъявите, пожалуйста.
Лезу в карманы. В грудном нет, в куртке нет. Где же моя сезонка? Наверное, в паспорт положил. Глупая привычка — паспорт использовать как бумажник. Стой, а паспорт где? Вынимал же у Эры, показывал. Вынимать-то вынимал, а куда сунул?
— И долго будем комедию ломать, гражданин? Трудно, конечно, найти то, что не прятал. Платите лучше штраф, не задерживайте.
Я вскипел. Сказал, что не имею обыкновения экономить за счёт государства, что человек мало-мальски наблюдательный мог бы понять, что для меня четыре копейки не играют роли, что вообще люди порядочные склонны верить своим согражданам и нужен особо склочный характер, чтобы в каждом подозревать четырехкопеечного жулика, спорить из-за такой ерунды, нервы людям дёргать.
В общем, наговорил лишнего должностному лицу при исполнении служебных обязанностей. Сами понимаете: грусть, обида, стыд, ревность, а тут к тебе с билетиком пристают.
Но, возможно, у контролёра были свои душевные переживания или недовыполнен план по вылавливанию “зайцев”-безбилетников. В общем, на ближайшей остановке он сдал меня постовому с безапелляционным:
— Нарушал. Штраф платить отказался.
С этим должностным лицом я уже не решился пререкаться и смиренно поплёлся в милицию.
К счастью, отделение находилось неподалёку, так что мне не пришлось долго шагать по улицам сквозь строй встревоженно-укоряющих женщин: “Кого это помели? Бандита? Шпиона?”
Милиция у самого дома, а побывать не приходилось. Не без любопытства вошёл в приёмную. Пустоватая, чисто вымытая комната, даже выскобленная, но со стойким запахом махорки, карболки и сырых шинелей. Широкая деревянная скамья без спинки, вероятно, на неё кладут мертвецки пьяных. Милицейские начальники за решёткой, перед ней топчется пьяноватая, замызганная женщина в грязной спецовке, объясняет заплетающимся языком: