Ордер на молодость(сборник)
— Настроились? Ну, тогда поехали. Глаза закройте. Включаю.
Тут в закрытых глазах замелькали какие-то цветные обрезки, как в калейдоскопе.
Они ссыпались и рассыпались, составляя мгновенные картинки, вроде бы и осмысленные, но слишком уж мимолетные. В ушах при этом тараторили разные голоса, мужские и женские, мой и не мой, не сразу я догадался, что это голос
Тернова, забыл за столько лет. Потом до меня донесся деловитый вопрос Эгвара:
— Вы артист Тернов? — спрашивал он.
И тогда возник внятный образ: искрящийся экран дисплея, на нем печатные буквы:
«фамилия — Тернов, имя — Валерий, возраст — 68 лет, отец — Сократ Тернов…»
Анкета такая-то.
Тут же она сползла, появилась рамка дисплея — темно-коричневая, под полированное дерево; уже не рамка, а ящик. Я (то есть Тернов) нес ее по аллее, любовно поглаживая гладкую поверхность: видимо, мне (Тернову) нравилась новенькая вещь. Вдоль аллеи стояли деревья с глянцевитыми листьями и крупными белыми цветами.
«Это магнолии», — сказал себе Тернов.
«Это магнолии, — сказал загорелый садовник с жилистой шеей. — В наше время никто не интересуется природой. Мы ленивы и нелюбопытны. Курортники тошные.
Лежим на травке, греемся на солнце».
«В самом деле, а о солнце что я знаю? — подумал Тернов. — Есть солнце, и на нем пятна. Пятнышко на вороте рубашки. На сцене-то незаметно, а в гостях неудобно. И к чему мне эти гости! Надоело хождение».
Женщина с пышными формами сказала: «Я по призванию характерная». «Характерная или характерная? Ударение меняет смысл. А иногда произношение: оса — осел.
Прочтешь и спутаешься. На сцене кто бы ляпнул: «Я устал, я осёл». Бывало и не такое. Великая Ермолова воскликнула: «Кто стрелял? Мой мух?» Мух — это кто?
Самец мухи? Мух летит во весь дух».
Вот так вязались мысли в записанной памяти, перескакивая в самом неожиданном направлении. И уж не знаю, куда бы улетел пресловутый мух, но куратор мой напомнил:
— У вас была молодая жена Сильва.
И Сильва возникла перед моими закрытыми глазами, как живая возникла. У Тернова оказалась точная зрительная память, даже родинку на верхней губе он вспомнил, я-то забыл про эту родинку. Тернов мысленно нарисовал лицо, но не на родинке — на тонких бровях задержал внимание, а там пошла опять круговерть: брови — парикмахерская — дорога у входа — моторолики — катятся под горку — с большой горы и на крутой вираж — вираж над пропастью — за скалы зацепились облака — «ночевала тучка золотая на груди утеса-великана» — рано погиб Лермонтов, сколько успел написать бы до старости! — А я успел достаточно? — Бессмертие вечная мечта — а у нашего гримера мечта о парусной яхте — гладкое море — на море не поеду — льды хочу будущим летом — и т. д.
— Молодая жена Сильва, как вы познакомились с ней? — напоминает куратор.
И память артиста послушно возвращается в прошлое, чтобы через мгновение сбиться и унестись невесть куда.
К концу сеанса голова у меня распухла, под теменем ломило, глаза саднило, как будто я тер их беспрерывно. В детстве бывало так, когда решишь в свободный день развернуться и прокрутишь подряд весь сериал «Тайны звезды Хурр» — тридцать шесть двадцатиминутных кассет.
Так и тут: тридцать шесть или триста шестьдесят ассоциативных цепочек мечущейся мысли. Запомнить все было невозможно, записывать бессмысленно — слишком много шелухи, для меня не имеющей значения. Приходилось сортировать задним числом, из обрезков склеивать связную картину. Впрочем, и в литературе, да и в жизни мы занимаемся тем же самым: просеиваем и отсеиваем, не всегда правильно. Так и я отсеял и склеил главное для себя, не ручаюсь, что главное для самого Тернова.
— Молодая жена Сильва, как вы познакомились с ней?
Знакомство Тернов помнил точно. Смуглое личико на экране, тон, преисполненный достоинства, и удивительные глаза: томные, ласковые, ласкающие, гордые и восхищенные…
И я вспомнился. Возник рядом с Сильвой тощий узкоплечий юноша, совершеннейший мальчишка с бледным пятном вместо лица. Черты забылись, уши торчали только, совершенно карикатурные уши, хотя никогда не был я лопоухим. А жест остался: за плечи держал себя, как будто замерз.
И всплыло в памяти Тернова, отдалось в моей голове: «Страдает мальчишка, ничего не поделаешь. Не подошла его очередь на счастье, не созрел для ответной любви. Пока его участь ходить под окном, сочинять стихи о жестокосердной, вздыхать и зубами скрежетать. В прошлом веке ему посоветовали бы напиться, даже перепиться, чтобы одурел, чтобы тошнило, выворачивало, желудочные страдания заглушили бы сердечные. В наше время не принято пить, но я попробовал, для сцены понадобилось. Когда это было? Барона играл в «На дне». Мерзопакостное ощущение».
Действительно мерзкое. Я тоже вынужден был испытать: мне же передавались все ощущения Тернова — мутная головная боль, крутеж в желудке, спазмы в пищеводе.
Я чуть не подавился. Вымолвил кое-как:
— Тот юноша, которого пожалели…
— Пожалел. Явно о самоубийстве помышлял, бедняга. Надо было отослать к нему
Сильву, тогда еще легко отослал бы… да ведь не пошла бы. Уперлась бы, как моя Лиз. Женщина выбирает… и упряма в своем выборе.
Тут воспоминания перескочили на первую жену. Лиз, не зрелая, какую я видел, с острыми скулами и худыми щеками, а молоденькая, пухленькая, лежала на кровати.
Белая простыня, белая подушка, белые стены, кровать тоже белая. Больница была, видимо, судя по назойливой белизне. И услышал я рыдающий голос женщины:
— Ну что тебе в этих ночных бабочках! Они же не тебя любят — амплуа: ты для них герой-любовник, сказочный принц в балетных туфлях.
— Лиз, это профессиональная вредность. Не могу я быть невежливым со зрителями.
Для них же работаю на сцене.
Снова рыдающий голос женщины:
— Для них на сцене, для них за кулисами… И поздно вечером, и до глубокой ночи. И до утра…
— Лиз, ты преувеличиваешь, ты настраиваешь себя на обиду, нагнетаешь ревность.
Ничего же не было серьезного.
Голос утешающий, а в мыслях раздражение: «Что она хочет, собственно говоря?
Чтобы я сидел, пришпиленный к ee юбке? Ни с кем не встречайся, не разговаривай, не оглядывайся! Может быть, и на сцене не целоваться? Нет уж, если я актер, не миновать мне обижать женщин: либо одну, либо всех остальных.
И что же справедливее?»
Снова Лиз; теперь на экране, но с безнадежно-унылым видом.
— Как ты чувствуешь себя? Я видела тебя в «Отелло». Ты выглядел усталым. В твоем возрасте уже трудно играть с надлежащей страстью.
А в голове раздраженное: «Так ей хочется, так хочется жалеть меня, хочется, чтобы я приполз бы к ней на костылях, лежал бы на кроватке несчастненький, рот разевал для ложечки с микстурой. Экая санитарно-медицинская любовь! Эх, все они, каждая по-своему!..»
Мгновенная смена декорации. Сильва, моя Сильва, его Сильва стоит посреди комнаты, заложив руки за спину, вскинув голову, глаза мечут молнии.
— И такому человеку я отдала свою молодость! — кричит она. — Пустышка ты, пустышка!
— Сильфидочка, я не понимаю, в чем дело. Я люблю тебя, никого никогда не любил так…
Опять слова утешающие, тон просящий, а в голове раздраженное: «Вечные капризы, вся во власти настроений. Точно ветер в предгорье: с моря — к морю, с моря — к морю, ливень — солнце, знай себе крутит. А в чем дело, собственно говоря? Не могу же я двадцать четыре часа в сутки изображать влюбленного юношу, возраст не тот. И почему вскинулась? Был нейтральный разговор: сумею ли я сыграть старого ученого в «Совести XX века»? Да, трудная для меня роль. Но ведь сумел же. А сомневались, не верили…»
* * *Сдернута картинка. Сильву сменил полный мужчина, горбоносый, густобровый, с синеватыми от бритья щеками.
— Я тебя понимаю, — уверяя в сочувствии, он прикладывает руки к сердцу, — я тебя очень понимаю, Валерий. Ты нам и сам себе доказываешь, что нет для тебя ничего невозможного. И ты сыграешь, сможешь. Но старый ученый — не твоя роль.