Мадонна Семи Холмов
Он положил ребенка рядом с нею, постоял, с улыбкой глядя на нее. А потом тихо спросил:
– А как Джорджо? Доволен ли он?
Этот период жизни Лукреция запомнит до конца дней своих. Ей было всего четыре года, но он навсегда врежется ей в память, ведь тогда в жизни начались перемены, и перемены серьезные.
До этого она жила жизнью детской, защищенная от всего мира любовью матери, с радостью ожидала посещений дяди Родриго, с восторгом наблюдала сражения, которые вели за нее братья. Это был чудесный маленький мирок. Каждый день она пробиралась на лоджию и смотрела, как течет мимо нее жизнь во всей ее пестроте, но все то, что происходило за стенами материнского дома, казалось ей всего лишь красочными картинками, нарисованными специально для ее удовольствия. Там, на улице, все было совершенно нереальным, в отличие от безопасного и уютного мира, где все любили ее и восхищались ею.
Она знала, что она очень хорошенькая, что всем нравятся ее золотые кудри и серо-голубые глаза; ресницы и брови у нее были черными – как говорили взрослые, она унаследовала их от испанских предков, и именно это необычное сочетание и делало ее столь привлекательной. Наполовину итальянка, наполовину испанка, она обладала необычной внешностью, братья ее также были очень хороши собой.
Служанки постоянно ее тискали, щипали за щечки, гладили золотые волосы. «Наша маленькая мадонна», – приговаривали они и шептались между собою о том времени, когда перед чарами «нашей маленькой мадонны» не сможет устоять ни один молодой человек.
Она была счастлива и ластилась к служанкам, отвечая любовью за любовь, и с радостью смотрела в будущее, «когда никто не сможет устоять перед ее чарами».
К этому времени маленькая Лукреция уже твердо уверовала в то, что мир создан исключительно для ее удовольствия. Братья разделяли это ее убеждение, но поскольку по натуре Лукреция была человеком трезвым и получала радость от того, что радовала других, характер ее разительно отличался от характера братьев. Юные жизни Чезаре и Джованни были омрачены их постоянным ревнивым соперничеством, Лукреция же не знала подобных чувств. Она была безраздельной правительницей детской, уверенной во всеобщей любви.
Вот так и жила она до своего четвертого дня рождения, плотно укрытая в коконе обожания и тепла.
Но настал день, когда она впервые узнала, что жизнь отнюдь не так проста и что вряд ли она и дальше будет идти таким же спокойным и радостным чередом.
Сначала она обратила внимание на то, что на улицах происходит нечто странное – по мосту сновало гораздо больше людей, чем обычно. Каждый день, верхом на мулах, в город прибывали все новые и новые кардиналы со свитой. Люди собирались группками, говорили приглушенными голосами, зато жестикулировали отчаянно.
Весь день она ждала дядю Родриго, но он так и не пришел.
Когда в детскую вошел Чезаре, она подбежала к нему и схватила за руку, но, кажется, и он переменился: он даже не обратил на нее внимания. Он прошел на лоджию, и она стала рядом с ним, покорная, молчаливая: маленький паж, ожидающий, когда же господин обратит на него свое благосклонное внимание. Он же стоял молча, глядя на уличные толпы.
– А дядя Родриго не пришел, – пожаловалась она. Чезаре покачал головой:
– Он и не придет. По крайней мере, сегодня.
– Он заболел?
Чезаре улыбнулся. Руки его были стиснуты, лицо напряженное, будто он сердился на что-то или принял какое-то важное решение.
Она влезла на ступеньку, чтобы дотянуться до его плеча, и стала внимательно разглядывать его лицо.
– Чезаре, – обратилась она к нему, – ты сердишься на дядю Родриго?
Чезаре ухватил ее за шею – ей было немножечко больно, но она любила, когда он ее так хватал, потому что понимала значение этого жеста: он хотел ей показать, какой он сильный. Смотри, как больно я могу сделать, маленькая Лукреция, если пожелаю, но я никогда не захочу сделать тебе больно, сестренка, я люблю тебя, потому что ты любишь меня… Больше, чем всех остальных… Крепче мамы, крепче дяди Родриго, и уж, конечно, ты любишь меня больше, чем Джованни.
И когда она вскрикнула и состроила недовольную гримаску, это означало следующее: да, Чезаре, брат мой, я люблю тебя больше всех на свете. И он понял и отпустил пальцы.
– На дядю Родриго нельзя сердиться, – ответил Чезаре. – Это было бы глупо, а я не глупец.
– Нет, Чезаре, ты не глупец, но ты все равно на кого-то сердишься.
Он покачал головой.
– Нет. Напротив – я радуюсь.
– Но чему?
– Ты не поймешь, ты еще слишком маленькая. Разве ты знаешь, что происходит в Риме?
– А Джованни знает? – В свои четыре года Лукреция уже была способным дипломатом. Она опустила глазки: ей не хотелось видеть, как Чезаре гневается, в этом она была похожа на Родриго – она старалась не замечать неприятного.
Хитрость удалась.
– Хорошо, я расскажу тебе, – сказал Чезаре. Еще бы, не рассказал: он никогда не позволит Джованни дать ей то, в чем он, Чезаре, ей отказывает. – Папа – ты знаешь, что его зовут Сикст Четвертый, – при смерти. Вот почему все так волнуются, и вот почему дядя Родриго сегодня к нам не придет. Когда Папа умирает, собирается конклав, и тогда кардиналы избирают нового Папу.
Теперь понятно: дядя Родриго выбирает и поэтому не может к нам прийти.
Чезаре с покровительственной улыбкой смотрел на сестренку: он чувствовал себя очень важным и знающим, ни с кем другим он не мог чувствовать себя таким важным и мудрым, как с маленькой сестрой, и за это он любил ее еще сильнее.
– Пусть бы он поскорее выбрал и пришел к нам, – добавила Лукреция. – Я буду молить святых, чтобы нового Папу сделали побыстрее и отпустили дядю.
– Нет, маленькая Лукреция. Не проси святых об этом. Лучше попроси их о другом: чтобы новым Папой стал наш дядя Родриго.
Чезаре расхохотался, и она засмеялась вслед за ним. Она еще слишком многого не понимала, но, несмотря на странность всего происходящего, несмотря на толпы на улице и на то, что дядя Родриго не пришел, ей было приятно стоять здесь на лоджии, прижавшись к камзолу Чезаре, и наблюдать за всеми этими снующими по площади людьми.
Родриго не избрали.
В городе по-прежнему было неспокойно, но что-то все же изменилось. Лукреция слышала отзвуки уличных боев, и Ваноцца в панике забаррикадировала входы в дом. Даже Чезаре не мог толком понять, что происходит, хотя и он, и Джованни, бесцельно слонявшиеся по детской, отказывались в этом признаться. Дядя Родриго заглянул на минутку, лишь чтобы убедиться, что дети в безопасности. Теперь он приходил только для того, чтобы повидаться с детьми: после рождения Гоффредо он перестал считать Ваноццу своей постоянной любовницей, а когда родился Оттавиано, она даже не попыталась представить дело так, будто отец – он. Что же касается маленького Гоффредо, то Родриго его обожал: мальчик как две капли воды походил на старших братьев и сестру. Родриго, нуждавшийся в сыновьях и любивший красивых детей, не был склонен подвергать сомнению свое отцовство и относился к малышу с таким же вниманием, как и к остальным мальчикам. Бедный же маленький Оттавиано рос чужаком, Родриго его не замечал, зато Ваноцца и Джорджо души в нем не чаяли.
Но в эти недели дети были слишком заняты, чтобы сожалеть об отсутствии Родриго: они часами простаивали на лоджии, наблюдая за разворачивающимися на площади сценами.
Папой стал Иннокентий VIII, и он позволил кардиналу делла Ровере, племяннику покойного Сикста, уговорить себя пойти войной на Неаполь. У могущественных Орсини, которые соперничали с семейством Колонна за бразды правления Римом, было среди неаполитанцев множество друзей и союзников, и это дало им повод восстать против города. Они почти взяли Рим в осаду, и старые недруги – Колонна – вступили с ними в битву. Вот почему сразу же после смерти Сикста и избрания Иннокентия улицы Рима превратились в арену боев.
Дети – Чезаре, Джованни и Лукреция, – притаившись за баррикадами, наблюдали, на что стали похожи улицы города. Они видели, с какой яростью обрушились с горы Джордано войска Орсини, как столкнулись они со столь же яростными и жаждущими крови войсками Колонна. Они видели, как прямо на площади, под их окнами, люди рубили друг друга на куски, они видели, как вела себя солдатня с попавшими в их руки девушками и женщинами, они вдыхали чудовищный запах войны, запах горящих домов, крови и пота, они слышали крики жертв и победные вопли захватчиков.