И сотворил себе кумира...
После уроков, когда в опустевшем классе собирался кружок эсперантистов — нас было десятка полтора ребят, он становился другим. Оживлялся; уже не декламировал заученно и гладко о „великих певцах народных страданий, гонимых черными силами самодержавия“, а, запинаясь, подыскивая слова, и неподдельно увлекаясь, говорил о международном братстве, не знающем границ, о том, что люди всего мира, всех наций и рас, должны объединиться во имя добра, справедливости, просвещения. И тогда не раздражали ни вдохновенно запрокинутая голова, ни плавные жесты, когда он поглаживал лоб узкой, длинной рукой. Все это уже не казалось нарочитым, актерским.
— Грамматика эсперанто гениально проста, легка, доступна любой памяти. Всего шестнадцать правил, — умещаются на одной промокашке. Все существительные заканчиваются на „О“, все прилагательные на „А“, все глаголы — на „И“. Спряжение только одно. Никаких исключений. Четкие окончания… Пароли — говорить, пароляс — говорю, паролис — говорил, паролю — буду говорить. Простейшие правила словообразования: лернеи — учиться; лернейо — школа; лернеульо — учебник; лернеано — ученик.
…Это была великолепная игра — за несколько дней изучить язык, на котором говорят и пишут люди, живущие во всех странах мира. Язык простой и благозвучный, прекрасный уже тем, что содействует благородной цели. И сама эта цель непосредственно воплотилась в языке эсперанто; он братски сочетал разноплеменные слова и обороты. В основе — латынь, мать многих европейских языков, но еще и германские, и славянские слова, и даже китайские и японские. Местоимения „ви“ и „они“ — это русские „вы“ и „они“. Ударение всегда на предпоследнем слоге, как в польском. Вопросительное словечко „чу“ — „Чу ви пароляс эсперанто?“ — из украинского „чи“, — „чи ви говорите на эсперанто?“
Этот язык изучали несколько миллионов человек. Лучшие из них объединились в особый союз „Сеннациеца Ассоцио Тутмонда“ — CAT — „Всемирный Безнациональный Союз“.
Дмитрий Викторович принял и нас в это великое содружество: мы получили членские билеты — зеленые книжечки; имя и фамилия написаны латинскими литерами — и значки: зеленая пятиконечная звезда в красном кружке.
Отныне на вопрос о национальности мы должны были гордо отвечать: „без национальности“, — „сеннациуло“ и „сатано“, — то есть, член CAT.
Игра была тем более прекрасна, что представлялась не игрой, а началом новой жизни.
Тот, для кого уже с детства повседневны телевизоры и киножурналы, кто постоянно слышит о знакомых, уезжающих за границу, — в экскурсию, в командировку, — кто встречает разномастных иноземцев на улицах, в музеях, на фестивалях, на спортивных состязаниях, — вероятно никогда не поймет и уж конечно не почувствует всего, что мог думать и ощущать киевский школьник в 1926 г. Ребенком я видел немецких и польских солдат на улицах своего города. Но то было давно и ушло навсегда. В газетах скучно стандартные строки телеграмм из-за границы, в журналах — темносерые фотоснимки лишь тускло отражали далекую чужую жизнь, едва ли реальней, чем истрепанные страницы Жюль Верна, Майн-Рида, Станюковича или скачки ковбоев на зябко дрожащем экране.
У меня было некоторое преимущество перед другими ребятами, я читал иногда еще и немецкие газеты и журналы. Но все они блекли перед личными письмами из дальних краев, прибывшими совсем недавно, обращенными вот к этому человеку, нашему учителю. Он доставал из старого портфеля яркие, будто лакированные открытки и конверты с диковинными марками. Можно было взять их в руки, понюхать — вдохнуть дыхание Лондона, Парижа, Сан-Франциско, Токио…
Дмитрий Викторович заметил, как ревностно я учил эсперанто: зубрил стихи, пытался непринужденно разговаривать, переводил.
После очередного занятия он пригласил нескольких наиболее прилежных кружковцев придти к нему вечером домой.
Окраинная улица. Маленький домик. Мы вошли сперва в грязную кухню, пахнувшую кисло и горько, оттуда, через большую, неприбранную комнату, уставленную шкафами, кроватями, сундуками, протиснулись в темный пыльный кабинет. На столе, на этажерке, в большом открытом шкафу, на стульях и просто на полу громоздились, лежали, валялись книги, тетради, газеты, гроссбухи, брошюры, папки, разрозненные листы, исписанные и чистые…
Жена Дмитрия Викторовича в грязнобелом платке, завязанном по-деревенски и в грязном фартуке поверх халата, говорила на русско-украинском наречии полуграмотной горожанки. Дмитрий Викторович обращался к ней высокомерно, отрывисто, почти грубо, хотя и на „Вы“.
— Не мешайте мне… Потом спросите… Закройте дверь, что там за чад у вас на кухне?
Он встретил нас в светлозеленом, засаленном старом халате с темнозеленым воротником и обшлагами, уже посекшимися, бахромчатыми. Сидел он в кресле, покрытом пестрым рядном, из-под которого торчали витые ножки красного дерева и прохудившаяся атласная обивка.
В первое посещение он показался мне ученым барином, героем старой книги.
Он опять выкладывал открытки из Австралии, из Японии, Испании, Аргентины… Все они начинались обращением „Камарадо…“ или „Самидеано“ (единомышленник). Показывал журналы, газеты, книги и брошюры на разных языках. Должно быть Плюшкин так же бережно перекладывал бумажки на своем захламленном столе. Я стал выпрашивать немецкие журналы. Он долго колебался; потом разрешил взять несколько и попросил перевести подписи к снимкам, изображавшим голодающих индийцев, каких-то прославленных бандитов, новые гидропланы Дорнье, казни в Шанхае, старт цеппелина и другие занятные события.
— Пожалуйста, только не потеряйте! И не изомните! Следите, чтобы углы не загибались. Когда будете класть, проверьте, чтобы не на грязное, не на жирное.
Еще несколько раз я бывал у него. Позднее уже не испытывал напряженности и неловкости; уверенно перебирал газеты, письма; выискивал по особым объявлениям в эсперантистских журналах адреса тех, кто хотел переписываться с эсперантистами из других стран, обмениваться иллюстрированными изданиями с подтекстовками, переведенными на эсперанто…
В школе действовал бригадно-лабораторный метод. Каждая группа была разделена на бригады, участники которых сами назначали друг друга ответственными за разные предметы. Такого ответственного преподаватель и вызывал отчитываться за всю бригаду. Всем ставилась общая оценка. Учителя только изредка, выборочно проверяли знания других ребят.
В нашей бригаде я числился ответственным за словесность. Но заниматься литературой я предпочитал не с Дмитрием Викторовичем, а ходил в лабораторию к Владимиру Александровичу, хотя тот и не жаловал моих увлечений.
— Вы и так уже три языка учите — русский, украинский, немецкий. И ни одного толком не знаете, на всех малограмотные. А тут еще какую-то эсперанту выдумали. Вроде той латыни, что в гимназиях зубрили, панычам на скуку. Не-е, брат, это несерьезное дело. Приходи-ка лучше, помоги в лаборатории выпустить бюллетени про Шевченко и Некрасова. И постарайся не делать орфографических ошибок.
С детства я жил в разноплеменной среде.
Мы с братом говорили между собой по-немецки. Но во дворе и на улице и в школе было известно, что мы из еврейской семьи. Враждебные пацаны орали нам: „Немец — перец, колбаса, сел на лошадь без хвоста, сел задом наперед и поехал в огород!“ или „Жид пархатый, номер пятый, на гнилом дрючке распятый… Жид, жид, по веревочке бежит!“
Задирая иноплеменных, мальчишки горланили: „Хохол-мазница, давай дразниться!..“ На это отвечали: „Кацап-кацапупа, зализ на дуба, а з дуба$7
Китайцам, которые на уличных перекрестках продавали веера, бумажные шары, ленты и пестрые фонари, и тем, которые на пыльных ковриках показывали фокусы, кричали: „Ходя, ходя китайца, черепашьи яйца“. Татарам, скупщикам старых вещей с безопасного расстояния предлагали: „Князь-халат, купи поросят, купи свинку, порадуй княгиньку“.
Такие потехи мне всегда были гадки. В Киеве — городе недавних погромов, после всего, что навсегда впечаталось в память, я уже мальчишкой твердо знал, верил, чувствовал — все национальности, все языки и религии равны.