И сотворил себе кумира...
— Я свою доню за кацапа нэ виддам. Щоб вин пьянычка быв, щоб вона биля свинэй спала. Ихни жинки бидолаги цилый рик в постолах и в онучах ходять. Воны й на$7
Чем было преодолеть эту вековую неприязнь? Какое эсперанто могло тут помочь?
Всегда я любил Украину. И не могу разлюбить. Уже до конца.
Но не было такого дня и часа, когда бы я чувствовал или называл себя украинцем.
К началу тридцатых годов я уже понимал, что эсперантистские мечты о безнациональном человечестве — бесплодная утопия.
Однако на вопрос о национальности я тогда отвечал не колеблясь: „советский“. И верил, что это — объективная историческая истина и вместе с тем — моя личная правда. Потому что всерьез полагал, будто я-то и есть один из новых советских людей.
Ведь любя и Россию и Украину, я вместе с тем был интернационалистом. Немецкий язык и немецкая словесность были мне с детства родственно близки. Этому нисколько не мешало ощущение неразрывной связи с еврейской родней. Знакома и мила стала мне Польша — страна Мицкевича и Сенкевича, страна моих Соболевских друзей. Но также и Франция — страна Гюго и Дюма, якобинцев и коммунаров; Англия Диккенса, Вальтер Скотта, Уэллса; Америка Марк Твена, Джека Лондона, О.Генри; Чехословакия Гашека и Чапека; Китай, где сражались красные армии; Индия Киплинга и Рабиндраната Тагора; Япония, в которой жили такие пылкие эсперантисты, что они даже создали свою особую религию…
Не довольствуясь эсперанто, я еще в школе стал учить английский по самоучителю, а позднее и по книжкам на „бэйзик инглиш“. В 1931 году, в пору напряженной работы на заводе, когда мы по несколько суток не возвращались домой, мы с Ваней Каляником поступили в вечерний техникум восточных языков на отделение фарси. Ваню привлекала великая персидская поэзия, а меня соблазнили его рассказы о том, что на фарси говорят не только таджики и персы — тогда еще так называли иранцев, но и часть афганцев и многие жители Индии. К тому же я хотел усвоить арабскую письменность. Все это в предвидении грядущих классовых битв на Востоке…
Когда ввели паспорта, вопрос о национальности впервые был задан мне официально, моим государством.
Секретарь комсомольского комитета удивился, узнав, что я „записался“ евреем.
— Ты что, сдурел?! Ты ж ни говорить, ни читать по-еврейски не умеешь! Ты должен писаться украинец: ты ж украинскую школу кончил, вирши по-украински пишешь. Я вот написался русский, хотя батьки — украинцы. Но я русскую школу кончал, по-русски лучше умею и говорить и писать. Ну, и ты можешь в крайности писаться русский, ты ж одинаково умеешь…
Я возразил, что до тех пор, пока я знаю, что могу услышать упрек: „Ага, стесняешься, скрываешь…“, я буду числиться евреем.
Он сердито пожал плечами:
— Ну, это у тебя какой-то мелкобуржуазный интеллигентский уклон получается… Кто может сказать такое? Только гад-белогвардеец, петлюровец. Гадов надо искоренять, а не думать, что они скажут, Не по-комсомольски это у тебя получается.
Он не мог понять моего решения и должно быть даже сомневался, насколько оно искренне. Незадолго до этого комитет рассматривал мое первое „персональное дело“.
…В редакцию пришел разбитной парень и заявил, что он организует еврейскую секцию завкома, хочет издавать в нашей газете еженедельную страницу на идиш, а также выпускать несколько еврейских стенгазет. Он требовал, чтобы ему оказали содействие и помощь, и доказывал настоятельную необходимость своих проектов. На заводе имеются минимум полторы тысячи евреев — рабочих, ИТР и служащих.
Мне это показалось неубедительным. Предполагаемые избиратели новой секции завкома были разбросаны по разным цехам и отделам, многие, должно быть, вовсе не знали идиш. Зачем их искусственно объединять и отделять от других товарищей? Только по национальному признаку? Нелепо!
Возражал я тем более резко, что автор проекта, едва познакомившись, заговорил так, будто само собой разумелось, что я должен его поддержать.
— Оч-чень жаль, что ты не понимаешь идиш. Или, может, все-таки а бисл понимаешь? Нет?! Но все-таки должен же иметь еврейское сердце.
Я пытался ему объяснить, почему именно считаю несостоятельными его представления о национальном вопросе. Предложил для начала провести анкету, сколько именно из тех рабочих и служащих, которых он взял на учет, владеют еврейским языком. И сколько таких, кто хочет иметь свою особую стенгазету. О странице в многотиражке не могло быть и речи, мы и так не умещали всех материалов и никто не думал заводить русскую страницу, хотя русских рабочих на заводе было действительно много.
Он сперва даже не поверил в серьезность моих возражений. Потом стал злиться, заговорил свысока, с угрожающими интонациями. Ведь я-то без году неделя в комсомоле, выходец из мелкобуржуазной интеллигенции, а он — потомственный пролетарий, кожевенник, ставший металлистом; имел уже сколько-то лет стажа, и не какого-нибудь, а боевого, активистского, в сплошной классовой борьбе. Ему просто противно было разговаривать с такими сопляками и мамиными сыночками, которые отрекаются от своей породы, лезут не то в украинцы, не то в кацапы, подхалимничают…
Тут уж я не выдержал и наорал так, что на очередном собрании комсомольской ячейки сталелитейного цеха получил выговор „за допущение высказываний антисемитского характера“.
Могло быть и хуже, если б не секретарь ячейки, белокурая разметчица Аня, в которую я был безмолвно влюблен и только ради нее прикрепился именно к ячейке сталелитейного. Аня спокойно и умно отстранила самые злобные нападки обвинителей. Главного противника поддерживали еще двое, молодые формовщики, тоже парни из черты оседлости. Но их удалось переубедить.
Этот случай остался в памяти мутным осадком. В том же слое воспоминаний, где застрял учитель-сионист, лупивший меня за строптивость, местечковые ребята, швырявшие комьями грязи, и обида дедушки из-за несостоявшегося тринадцатилетия.
Никогда я не находил в своем сознании ничего, что бы связывало меня с национальными идеалами, с религиозными преданиями еврейства.
Однако, в подсознании, в условно-рефлекторных корнях мироощущения, жили и живут иррациональные, но прочные связи с бабушкой, дедушкой, прадедом, с родственниками и свойственниками, с их страхами и надеждами, страданиями и радостями. Должно быть именно поэтому я так обозлился на крикуна, который пытался устраивать на ХПЗ „еврейский, национальный очаг“. Именно поэтому мне и доныне особенно мерзки негодяи еврейского происхождения — Мехлис, Каганович, Заславский и т. п. „идеологи“ и чекисты, сановные хамы и мелкие подхалимы. Именно поэтому такой жестокой болью ранит новейшая черносотенная ложь: „евреи не воевали, а благоденствовали в Ташкенте“, „все они торгаши, проныры, друг за дружку цепляются… ловчат, умеют устраиваться, наживаться…“ И еще больше уязвляют мифы образованных и полуобразованных расистов, рассуждающих о „вечных, миродержавных претензиях иудаизма“, об отсутствии у евреев „чувства родины“, „связи с почвой“, о „еврейских источниках русской революции“, „еврейских корнях американского империализма“ и т. п.
Каждый раз я снова и снова пытаюсь, — чаще всего бесплодно, — спорить; говорю о брате, погибшем в бою в 41-м году, обо всех двоюродных и троюродных, похороненных в русских солдатских могилах, о знакомых и товарищах с еврейскими паспортами, которые честно воевали, честно работают, никогда не ловчили, неразрывно связаны с душою и почвой России, Украины, Белоруссии… Однако, при этом я отчетливо сознаю, что хочу защитить не только еврейскую нацию, сколько правду о русской укорененности таких „граждан еврейского происхождения“.
Один из недавних эмигрантов написал другу: „Всю жизнь я считал себя евреем. Уже в школе мне тыкали: „ваша нация“. Дважды меня проваливали в университет, не приняли в аспирантуру. Везде почти совершенно откровенно „по 5-му пункту“. Я стал учить иврит, до хрипоты спорил с ассимиляторами, готов был их ненавидеть. Но теперь, прожив уже больше года в Израиле, где мне в общем хорошо — работаю по призванию, материально благополучен — я чувствую себя русским и только русским. И все вокруг считают меня именно русским. Пожалуй, уже ради этого стоило сюда ехать“.