И сотворил себе кумира...
К нам в квартиру вошли первые красные — двое: командир и боец; постучали и попросили напиться. И мама приветствовала их впрямь искренне, горячо, я слышал „настоящий голос“, хотя она и слишком часто и громко повторяла „товарищ, товарищи“.
Командир был молодой, в длинной серой шинели, обтянутый портупеями. А красноармеец — в куртке и папахе. Оба звенели шпорами, скрипели ремнями, у них были длинные сабли. Мама усадила их к столу, налила борща. Отец угощал их папиросами. Нас с братом выгнали в детскую. Но я все же вернулся потихоньку; таращился на храбрецов, только что победивших такую мощную, такую нарядную польскую армию, и старался услышать, что они говорят.
Мама потом часто повторяла: „Вот что значит равенство, офицер и солдат сидят за одним столом. Этот красный офицер — вполне интеллигентный человек. Сын врача, кончил гимназию. Солдат, конечно, из простых, но смотрит на него и уже тоже умеет вилку держать, говорит „пожалуйста“, „спасибо“. Только чавкает еще…“
Молодой командир несколько раз повторял: „Мы армия Буденного… наша армия Буденного“. Он произносил это очень выразительно и горделиво. И так же произносил — „Товарищ Ленин призвал… товарищ Троцкий приказал…“
Я не удержался и спросил: „А вы Ленина и Троцкого видели?“ Он улыбнулся и сказал: „Да, видел.“
Что он еще говорил, я не помню, то ли потому, что меня сразу ущипнула мама, а Елена Францевна потащила в детскую, то ли потому, что в последующие годы столько насочинял об этой беседе с буденновцами, что и сам уже не могу отобрать скудные волоконца правды из того, что застряло в памяти.
Через несколько дней был митинг на площади у бронзового Богдана Хмельницкого. В толпу я пробраться не мог, тщетно пытался вскарабкаться на ограду. Но потом рассказывал, что сидел на хвосте Богданова коня. Там действительно клубилась кучка мальчишек, которым я смертельно завидовал. На площади было много красноармейцев, стояли строем конные части. Больше всего было обычных людей, которых ежедневно встречаешь на улице. Впервые я увидел так много красных флагов. На трибуне или на грузовике виднелись несколько человек в шинелях и темных пальто. Один из них взмахнул шапкой и громко закричал: „Гра-аждане Ки-иева!“
В толпе кто-то сказал: „Это Троцкий.“ Одни ему возражали, другие поддакивали или шикали: „Дайте послушать.“ Оратора я не разглядел, что он говорил — не слышал. В толпе доказывали: „В черной кожаной пальте, в очках, значит — Троцкий…“
Потом я часто рассказывал, как слушал Троцкого с Богданова коня и вполне правдоподобно объяснял, что от сильного волнения и по ребячьей глупости, еще и девяти лет не было, — не запомнил его слов.
Глава вторая ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ И ПЕРВАЯ ИДЕОЛОГИЯ
Чем глубже проникают наши воспоминания, тем свободнее становится то пространство, куда устремлены все наши надежды — будущее.
1.В 1920 году от нас ушла Елена Францевна. Потом за три года сменились еще несколько немецких бонн — Шарлотта Карловна — высокая, пучеглазая, с толстыми влажными губами; Вилярзия Александровна — очень старая, творожно седая, творожно бледная и расплывчатая. Последней была Ада Николаевна, увядшая рижская барышня с печальными, добрыми глазами. Когда я уже ходил в школу, она еще год воспитывала Саню.
Не помню, как и чему учила нас каждая из них, но в итоге мы с братом бойко лопотали, читали и писали по-немецки. Саня в ту пору еще оставался политически индифферентным, — последняя бонна ушла, когда ему исполнилось восемь лет. Но я к десяти годам был убежден, что немцы — самый культурный из всех народов и к тому же лучшие друзья России, а немецкая монархия — самое справедливое государство.
Книги мы брали в лютеранской библиотеке при доме пастора. В кабинете пастора висел большой, во всю стену, портрет Лютера. Вдохновенный взгляд, обращенный к небу, темнокоричневая сутана, темнобагровый фон. Для меня этот портрет еще долго оставался образцом прекрасной живописи, впервые увиденной вблизи. В романах Карла Мая благородные немцы совершали подвиги в самых разных странах света, чаще всего среди северо-американских индейцев. Не менее увлекательны были книги о „старом Фрице“, — великом короле Фридрихе II, о подвигах „черных егерей“ Люцова в 1813 году.
Больше всего я радовался, когда немцы оказывались союзниками русских и вместе воевали против шведов, против Наполеона.
Два лета — 1921 и 1922 годов — мы жили в совхозе, где отец работал агрономом. Директором совхоза был Карл Майер, который раньше арендовал эту же землю как садовод. Совхоз по привычке называли „садоводство Майера“, — но теперь он принадлежал Горкомхозу; вместо цветов разводили картошку, капусту, свеклу… Лишь на тех участках, где земля отдыхала, буйно росли задичавшие тюльпаны и георгины.
Директору оставили большое приусадебное хозяйство с фруктовым садом. Карл Майер — высокий, грузный, седой, с бельмом на левом глазу, с густыми длинными усами — был величествен и молчалив. Домой он приходил только к обеду и к ужину.
Мама говорила: „Он просто не умеет плохо работать. И все должен сам проверить, каждую грядку. Вот поэтому немцы и живут хорошо, что они так работают, Они прилежные, добросовестные, потому и стали культурными!“
Вся большая семья Майеров работала. Каждый точно знал свои обязанности. Жена — „гроссмутер Ида“, рослая, прямая, смуглая, с блестящими глазами, всегда замысловато причесанная, ведала садом, огородом, птичником и собственным домом. Ее свекровь — 80-летняя „гроссмутер Мариа“ заведывала коровами, свиньями и крольчатником. Лицо, словно вырубленное из сухого дерева, почти без морщин. В большом рту желтели большие зубы. Она курила самодельные сигары — на чердаке сушились табачные листья. Гроссмутер Мариа вставала раньше всех, носила темную затрапезную юбку, темный передник и грубые башмаки на деревянной подошве без задника. Жилистыми, по-мужски широкими руками она легко носила полные подойники и ведра с кормом. Она была так же молчалива, как сын, казалась еще более строгой, чем он, вовсе не говорила по-русски. Только изредка ругалась: „зволичь… зукин зын.“
Дочь хозяев — „танте Люци“ — высокая, белолицая, всегда озабоченная, готовила, убирала в доме, шила, чинила, занималась с детьми, учила их грамоте и арифметике.
Муж Люци — „онкль“ Ганс Шпанбрукер, перекапывал сад и огород, возил навоз, чистил коровник и свинарник, плотничал, слесарничал, ведал инструментальной кладовой. Он был плечистым, сильным — легко поднимал бревна, которые мы, ребята, вчетвером не могли сдвинуть с места. Веселые, светлые глаза глядели из-под мохнатых бровей и нос был веселый, курносый, вздернутый над роскошными усами, темно-русыми, толстыми, с лихо подкрученными кончиками. Солдат немецкой армии, он никогда не воевал против России, а, напротив, вместе с русскими солдатами сражался в Китае в 1901 году, участвовал в штурме императорского дворца в Пекине. Танте Люци горделиво показывала его трофеи: черный лакированный ларец с нежным пестрым рисунком, который пахнул таинственной, сладковатой горечью, шелковый халат, черно-сине-оранжевый, звонко хрустевший, и несколько медных статуэток. Все это были сокровища китайского императора, добытые героем в честном бою. Там, в Китае, солдат Шпанбрукер заболел, его положили в русский военный госпиталь и привезли в Киев, где лютеранский пастор и его прихожанки навещали немецких солдат. Так он познакомился с дочерью садовода Майера и остался у них „приймаком“.
У Люци и Ганса было трое детей: старшая, моя ровесница Лили, белобрысенькая, рассудительная, хозяйственная, тихоня и чистюля; Эрика, быстроглазая озорная чернушка, на год моложе ее, и шестилетний Буби, щуплый, болезненный, но упрямый. Он все время таскался за нами, расшибал нос и коленки, ел известку и зеленые ягоды, иногда пугливо ревел, но никогда не жаловался.