Юрген
– Теперь я осознаю, – сказал Юрген, – что твоя сила и власть намного больше любой силы на свете.
Он создал об этом песнь в честь лешачих и их дней, но особо в честь всемогущей Матушки Середы и останков, которые упали на среду. И Четвергице, Вторнице и Субботице отдал он должное. Пятницу и Неделю Юрген также похвалил за те разрушения, которые указаны под их именами в святцах. О, не было никого, сравнимого с Матушкой Середой: ее власть была центром всех сил Леших. Другие совершали незначительные поступки, словно мышки; она же опустошала, словно песчаная буря, и там, где проходила Матушка Середа, оставалось множество куч песка, а больше ничего.
Песнь не являлась шедевром и не улучшилась бы при повторении. Но это был неоспоримый панегирик, и старуха прихлопывала в такт тощими руками, а ее сморщенный подбородок дрожал, и она делала обмотанной полотенцем головой круговые движения, а ее тонкие губы искривила гордая и глупая улыбка.
– Хорошая песня, – сказала она. – О да, превосходная песня! Но ты ничего не доложил мне о моей сестре Понедельнице, управляющей днем Луны.
– Лунник-понедельник! – воскликнул Юрген. – Да, я упустил понедельник, вероятно, потому, что Понедельница старше вас всех, но отчасти из-за условностей, вызванных моей системой стихотворных размеров. Мы должны оставить Понедельницу невоспетой. К тому же, как я могу все упомянуть, когда воспеваю силу Середы?
– Но, – возразила Матушка Середа, – Понедельнице это может не понравиться, и она может устроить в стирке выходной, чтобы поговорить с тобой. Однако повторяю, это превосходная песня. И в ответ на твою хвалу я расскажу тебе, что, если твою жену утащил дьявол, твое дело способен разрешить лишь один Кощей. Думаю, несомненно, что в поисках справедливости ты должен идти к нему.
– Но как мне добраться до него, бабушка?
– О, что касается этого, вообще неважно, какой тропинкой идти. Все дороги, как говорится, окольным путем ведут к Кощею. Необходимо лишь не оставаться на месте. Я рассказываю тебе так много в благодарность за твою песню, потому что она была превосходна, и никто до сего дня не слагал песни в мою честь.
Юрген удивился, увидев, насколько простодушна эта Матушка Середа, сидевшая перед ним, трясясь и ухмыляясь, хрупкая, как опавший листок, с головой, обвязанной обычным кухонным полотенцем, но чья сила была так огромна.
«Подумать только, – размышлял Юрген, – мир, в котором я живу, управляется существами, у которых нет даже и одной десятой доли ума, который есть у меня! Я часто подозревал об этом, и это решительным образом несправедливо. И, вероятно, стоит посмотреть, не смогу ли я что-нибудь извлечь из того, что я такой чудовищно умный».
Вслух же Юрген сказал:
– Я не удивляюсь, что ни один профессиональный поэт никогда не пытался сложить песнь о тебе. Ты слишком величественна. Ты напугала этих рифмоплетов, которые чувствуют себя недостойными столь крупной темы. Так что тебе остается лишь быть оцененной ростовщиком, поскольку именно мы имеем дело с сокровищами этого мира и наблюдаем за ними после того, как с ними уже разделались вы.
– Ты так думаешь? – сказала она, польщенная еще больше. – Ну, может, и так. Но я удивляюсь, что ты, такой прекрасный поэт, должен был стать ростовщиком.
– На самом деле, Матушка Середа, твое удивление заставляет, в свою очередь, удивиться меня, ведь я не могу и представить занятия более подходящего для отставного поэта. Какое разнообразное общество окружает ростовщика! Люди высокого и низкого положения и даже представители света порой испытывают денежные затруднения: тогда пахарь топает прямо ко мне в лавку, а герцог тайком посылает кого-нибудь. Поэтому люди, которых я знаю, и частички их жизней, в которые я вникаю, дают мне много тем для сочинительства.
– О да, в самом деле, – мудро произнесла Матушка Середа, – может, суть именно в этом. Но я сама не одобряю сочинительства.
– Более того, сидя у себя в лавке, я тихонько жду, когда ко мне придет дань со всех концов земли. Все, что где-либо ценят люди, рано или поздно приходит ко мне: драгоценности и изящные безделушки, бывшие гордостью цариц, и колыбель со следами зубок на краю, и серебряные ручки от гроба; или это может оказаться старая сковорода; но все приходит к Юргену. Так что просто тихонько сидеть в своей темной лавке и удивляться историям принадлежащих мне вещей и тому, как они сделались моими, – поэзия; это глубокое, высокое и древнее размышление бога, который дремлет посреди того, что время оставило от мертвого мира, если ты меня понимаешь, Матушка Середа.
– Понимаю! Да, я понимаю подобающее богам по вполне определенной причине.
– И потом еще одно: тебе не нужна никакая деловая изобретательность. Люди согласны на любые твои условия, иначе они бы не пришли. Так что ты получаешь блестящие, с острыми кромками, монеты, на которых можешь ощутить, у себя под пальцами, рельеф гордой царской головы с лавровым венком, наподобие метелки проса. И ты получаешь стертые, позеленевшие монеты, опозоренные титулами, подбородками и крючковатыми носами императоров, которых никто не помнит или на которых уже всем наплевать. И все это – лишь тихонько ожидая и делая одолжение посетителям, позволяя отдать тебе принадлежащее им за треть своей стоимости. И это легкий труд, даже для поэта.
– Понимаю. Я понимаю любой труд.
– И люди относятся к тебе более учтиво, чем в действительности требуется, поскольку им вообще стыдно с тобой торговаться. Сомневаюсь, мог ли бы поэт удостаиваться такой учтивости при любой другой профессии. И, наконец, существуют периоды длительной праздности между деловыми беседами, когда делать нечего, кроме как тихонько сидеть и думать о странности вещей. А это редкое занятие для поэта, даже не умудренного опытом многих жизней и судеб, наваленных на него, словно бирюльки. Поэтому я бы сказал, Матушка Середа, что, определенно, не существует профессии более подходящей для старого поэта, чем ростовщичество.
– Определенно, в сказанном тобой что-то есть, – заметила Матушка Середа. – Я знаю, кто такие Малые Боги, и знаю, что такое работа, но не думаю ни о подобных материях, ни о чем-либо еще. Я отбеливаю.
– О, я мог бы сказать больше, крестная, но боюсь утомить тебя. Не коснулся я совершенно и своих личных дел, будто мы двое не настолько близко связаны. Ведь от родни, как говорят люди, одно добро.
– Но как ты и я можем быть родней?
– Как же, разве я родился не в среду? Это делает тебя моей крестной, не правда ли?
– Не знаю наверняка, милок. Прежде никто не имел желания заявлять права на родство с Матушкой Середой, – жалобно сказала она.
– Однако в этом не может быть никаких сомнений. Сабеллий настоятельно это утверждает. Артемидор Малый, делаю тебе уступку, считает этот вопрос спорным, но причины, по которым он так заявляет, пользуются дурной славой. Кроме того, что может сделать вся его гнилая софистика против отличной главы на этот самый предмет у Никанора? Я это рассматриваю как разгром. Его логика – окончательна и неопровержима. Что можно сказать против Севия Никанора?.. В самом деле, что? – вопросил Юрген.
И он бы удивился, если бы в конце концов хоть где-нибудь не оказалось таких личностей. Их имена, в любом случае, звучали для Юргена весьма правдоподобно.
– О милок, я никогда не была способна к учению. Может быть, все и так, как ты говоришь.
– Ты говоришь «может быть», крестная. Это весьма смущает меня, поскольку я собирался попросить у тебя подарок как крестнику, который при большом объеме неотложной работы ты позабыла сделать где-то сорок лет тому назад. Ты охотно осознаешь, что твоя небрежность, пусть и ненамеренная, могла бы дать толчок недоброй критике, и чувствую, что мне следует упомянуть об этом из элементарной честности по отношению к тебе.
– Что касается этого, милок, проси, что пожелаешь, в пределах моей власти. Моими являются все сапфиры и бирюза и все, что в этом пыльном мире синее и голубое. И моими также являются все среды, которые когда-либо были или будут. И любое из этих пожеланий я охотно выполню в ответ на твои изящные речи и мягкое сердце.