Парижская любовь Кости Гуманкова
– Вы не успеете оформить Гуманкова, – вяло возразил Псковский. – Не поедет никто!
– Пусть лучше никто, чем вы! – парировал Букин. – Кто за Гуманкова?!
Как говорится, взметнулся лес рук. Единогласно. Букин смотрел на меня с торжеством, Псковский – с тоской, смысл которой стал мне ясен лишь позже.
– А кто едет по второй путевке? – вдруг послышался из зала голос, полный надежды на еще одно чудо.
– Муравина… – ответил председатель профкома.
– Кто такая? Не знаем…
– Она работает в филиале. Отличный программист. Активная общественница. К тому же мать-одиночка…
На мать-одиночку рука не поднялась ни у кого.
3
После собрания, совершенно забыв про новорожденного, мы обмывали в «Рыгалето» мою будущую поездку в Париж. Даже непьющий Букин увязался за нами, чтобы послушать восторги по поводу собственного мятежного красноречия и подольше полюбоваться мною – мучительным плодом его любви к справедливости. Захорошев, друзья начали давать мне советы, суть которых сводилась к тому, что самое главное в групповом туризме сразу разобраться, кто из органов, а кто собирается «соскочить», – и держаться подальше от обоих.
– А как узнать? – недоумевал я.
– Ничего сложного: увидишь – догадаешься!
Вернувшись домой, я застал бдительную супругу мою Веру Геннадиевну гоняющейся с тапочком в руке за одним из тех неуморимых тараканов, импортированных из «Березок».
– Картошки не было! – доложил я первым делом, так как с утра имел приказ купить пять килограммов.
– А картошки в пивных никогда и не бывает! – пожала плечами жена.
– Прости, я просто забыл… Мне сегодня на собрании… выделили путевку!
– Ты хочешь к рыжим тараканам добавить черных?
Кстати, воспользовавшись моим появлением, гонимое насекомое юркнуло под диван, который, вероятно, в их тараканьей картине мироздания именовался «Великий свод спасения» или еще как-нибудь в этом роде.
– Думаю, там, куда я еду, тараканов нет! – по возможности загадочно ответил я.
– Будут. А куда ты едешь?
– В Париж!
– Вы переименовали «Рыгалето» в «Париж»? – предположила язвительная супруга моя Вера Геннадиевна, вставая с пола и надевая тапочки.
– Нет, честное слово, – я еду в Париж. По турпутевке. Вместо Псковского…
– Да, я читала про его тестя. Посмотрим, как этот плейбой теперь повертится! Но почему именно ты? Тебя же никогда никуда…
– Именно поэтому.
– А сколько стоит путевка?
– Не знаю, но обычно профком оплачивает процентов пятьдесят…
– М-да… Послушай, Гуманков, давай лучше по этой путевке поеду я…
– Нельзя. Она именная! – ответил я наобум и, видимо, убедительно.
– Ну конечно… Я не подумала. Иди мой руки – будем ужинать…
Когда мы поженились после полугода томительного скитания по вечерним киносеансам и незнакомым подъездам, моя молодая неулыбчивая жена умела только варить суп из концентратов и жарить яичницу-глазунью. Многомудрая теща, с которой мы жили первые годы, считала, что чрезмерная подготовленность женщины к браку развращает мужа, оттесняя его от полезного семейного труда. Со временем Вера Геннадиевна, конечно, освоила и борщи, и котлеты, и пироги, но делала все это без души, словно тяжкую повинность, наложенную на слабый пол самой природой.
Итак, я дернулся в ванную, чтобы ополоснуть руки, но там было занято.
– Кто это? – послышался изнутри голос моей единственной дочери Виктории – грядущей жертвы женского равноправия.
– Дядя Вася с волосатой спиной! – ответил я раздраженно. – Открой, мне нужно вымыть руки.
– Я голая! – жеманно сообщила мне моя восьмилетняя дочь.
– Одетыми не купаются…
– Я стесняюсь…
– У тебя там и смотреть-то не на что!
– Откуда ты знаешь?
– Видел.
– Когда?
– В детстве.
– Значит, ты тоже подглядывал за девочками?!
– Конечно.
– Тогда мой руки в кухне, подсмотрщик.
На кухне меня ожидала тарелка гречневой каши, политой остатками печеночной подливки. Гречневую кашу я ненавидел с детства, с тех самых пор, когда посещал детский сад завода «Пищеконцентрат», где нас кормили почти исключительно гречкой и укормили на всю оставшуюся жизнь.
– Опять? – не удержавшись, спросил я и был крайне удивлен, ибо вместо привычного ворчанья о том, что она тоже ходит на службу и к каторжным работам на кухне ее никто не приговаривал, непредсказуемая супруга моя Вера Геннадиевна вдруг предложила поджарить отбивную и отварить картошечки. Еще удивительнее было то, что она даже намеком не коснулась своей излюбленной темы – моего обозначившегося живота. Нет, пока только животика.
– От картошки толстеют… – засомневался я.
Но вместо того чтобы уесть меня традиционным сарказмом по поводу исключительной малокалорийности пива, она молча вывалила в мойку последние корнеплоды и начала срезать кожуру. Тогда – окончательно проясняя ситуацию – я подошел к холодильнику, достал банку консервированных огурцов и, не спросив позволения, открыл ее. Я-то знал, что огурцам уготована иная, празднично-салатная судьба, и ждал взрыва негодования, но его не последовало.
– Гуманков, – абсолютно ласково спросила Вера Геннадиевна, – ты меня разыгрываешь с Парижем?
– Клянусь!
– Тогда я должна позвонить! – серьезно ответила она, покидала в кипящую воду кубически оструганные картофелины и ушла к своему ненаглядному, обожаемому, нежно любимому аппарату. Думаю, если наладить выпуск телефонов определенной формы, множество женщин полностью откажутся от общения с мужчинами.
Тем временем из ванной появилась Вика – в длинном материнском халате и тюрбане, сооруженном из мокрого полотенца. Она изумленно посмотрела на початую банку огурцов и, запустив туда руку, выловила два, покрупнее. Любит соленое, как и отец: все-таки мои гены покрепче Веркиных оказались!
– Игрушки из ванны вынула? – строго спросил я.
– Вынула, – кивнула она, рассматривая зернистую полость огурца. – У меня есть вопрос!
– Если уроки сделала, то – пожалуйста! – разрешил я.
Дело в том, что, по заключенной между нами конвенции, каждый вечер она имела право задать мне один вопрос на любую волнующую ее тему. На любую! Идя на этот отцовский подвиг, я побаивался, но оказалось, аистово-капустные вопросы занимают совершенно незначительное место среди волнующих ее детское воображение проблем.
– Как ты думаешь, – спросила Вика, – в следующей жизни у меня будут такие же волосы или другие?
Вика получилась у нас светленькой.
– В следующей жизни ты вообще можешь оказаться лягушкой, если будешь вести себя кое-как!
– Ну а если я буду снова человеком, – поморщилась она от моей дешевой дидактики, – какие у меня будут волосы?
– Любые. Никто не знает. Может, ты вообще родишься курчавой негритянкой… Или индианкой…
– Но если я буду негритянкой, то это буду уже не я?!
– Конечно!
– Тогда это просто глупо!
– Что именно?
– Хорошо себя вести, прилежно учиться, помогать маме… А волосы твои достанутся какой-нибудь негритянке!
Поздно вечером позвонил Псковский, чего давно уже не случалось. Трубку, естественно, сняла Вера Геннадиевна, нетерпеливо ожидавшая звонка своей подружки-сплетницы. Но и с Псковским у нее нашлись общие темы. Ворковали они долго, и по тому, как моя благоверная охала, вздыхала и похохатывала, я догадался, что Пеке от меня что-то нужно. Наконец к нагревшемуся аппарату был допущен и я. Псковский с заливистым смехом вспомнил сегодняшнее собрание, передразнивал возмущенные бормотания нашего полуживого директора, а потом заверил, что искренне рад за меня и даже готов помочь с оформлением документов.
– Сам ты не успеешь, – предупредил он. – Неси шесть фотографий для загранпаспорта. Не перепутай – для загранпаспорта, в овале. Заполняй анкету. Остальное я беру на себя. Жаль, если никто не поедет, – все-таки Париж!
– Спасибо! – ответил я таким тоном, дабы он понял: мне за тридцать, и я давно усвоил, что просто так на этой земле ничего не делается.