Начало века. Книга 2
Позднее, знакомясь с воспоминаниями о Бакунине 82, я все не мог понять, почему иные черты в нем мне так знакомы; и вдруг осенило:
«А — Эллис?»
Та же неразбериха: блеск, дар обворожать и что-то отталкивающее; та же неразборчивость в средствах в соединении с героизмом подчас; разумеется: Эллис — не Бакунин; но что-то от личности Бакунина теплилось в нем.
Сюртук, поразивший меня в первой встрече, — портной плюс игра в дэнди… по Шарлю Бодлеру; игра длилась недолго; скоро «дэнди» предстал в своем подлинном облике: десятилетие таскался сюртук, пропыленный и выцветший, в обормотках, но — с тонкою талией; десятилетие на голове давился тот же выцветший котелок, надвинутый набок, в сочетании с дьявольской черной бородкой, с приподнятым воротником перетертого пальтеца, с кончиком трости, торчавшим при ухе (засунута тросточка ручкой в карман), с фосфорическим блистанием узких, сдвинутых глаз; котелок издали придавал Кобылинскому вид парижанина.
Подойдя к нему, прохожий бы мог подумать: «парижанин» — приступит с рукою:
«На ночлег благородному!..»
Кобылинский же, выгнув голову, закрутив нервно усик и шею втянув в воротник, несся мимо танцующим шагом; и поражал дергами дрожащего плечика: дергалось, точно прилипая к уху.
О котелке: экспроприаторы-максималисты в 1906 году спали на нем: водился и с ними; трясясь от волнения, тогда меня спрашивал: надо ли им открыть дверь, чтоб очистили помещение богача-лоботряса, которого мать состояла при нем в няньках; разумеется, — на революционные цели:
— «Понимаешь, — ночую в квартире его!» Я выражал фигуру недоуменья.
— «Иги-иги!» — передергивал он плечом, заливаясь икающим хохотом:
— «Знаю сам, что — безумие!»
Жест Равашоля 83, а все — кончалось историей:
— «Третьего — нет: или — бомба, или — власяница; или — анархизм, или — католицизм», — развивал он мне, как новый свой лозунг (в тысячный раз): меж миром мечты и действительности нет места; это было в… кабинете Игоря Кистяковского, в 1907 году; икающий, трепаный Эллис, трясущий манжетой (пара резиновых старых манжет промывалась с вечера и надевалась с утра — пять битых лет) над башкой белокурого Кистяковского, Игоря, глупо выпучивающего свои голубые глаза из тяжелого кресла, обитого крепкою, носорожьею кожею; зрелище единственное в своем роде: хищный хапила, впоследствии прихвостень Скоропадского, тупым голосом соглашался, но поневоле (Эллис мог кого угодно на что угодно принудить: словесно, конечно); «анархист» — загребал миллионы; а Лев — не обедал: неделями!
Парадокс судьбы устраивал встречи; мадам Кистяковская с Муромцевой появлялись у нас; Эллис был моден в те дни: в декадентских салонах; трепаный вид придавал его «номеру» стиль; дамы, осыпанные бриллиантами, слушали Эллиса; Кистяковский, пройдоха, ему не перечил; и соглашался: на бомбы!?! Попробуй-ка быть несогласным: Эллис мгновенно устроит скандал! Коли зовешь на дом дикого, то и терпи, не перечь и выслушивай, как тебе взрывают вселенную.
И Игорь терпел: наскоки на себя невымытой лысинки; мылся же лишь кончик носа: Лев Кобылинский боялся холодной воды, протирая губкою кончик изящного носика, пока Нилендер, студент-филолог, не взял на себя роль питателя и омывателя; у Эллиса было не семь, — семью семь — нянек:
«Дитя» продолжало откалывать штуки; шел гул:
— «Правда, — Эллис остриг космы В. И. Иванову?»
— «Правда ли, что, поступивши в шантан, он нарушил контракт и ушел в монастырь?»
Факт, но… почтенный, известный профессор, позднее кадэ, раз, явившися в «Дон», где жил Эллис, найдя его спящим и сев на кровать, разбудил; и — конфузясь, краснея, стал спрашивать:
— «Вы понимаете, Левушка, — я не верю, но… но, — он запнулся, — настолько упорные слухи, что я… пришел; но не думайте, чтобы я верил».
— «В чем дело?»
— «У вас, говорят, так сказать, удлинилась… кость копчиковая: говоря в просторечии, — появился хвостик… Скажите: ведь — вздор? Ну, конечно же, вздор!., ха-ха-ха!»
Говорили: «Музей обокрал!»
Описание этого невероятнейшего поклепа, взведенного на Кобылинского, — содержание не этого тома воспоминании 84; скажу лишь: участвовали в возведении напраслины: министр Кассо, «Голос Москвы», тучковский орган 85 и… «Русские ведомости».
Прокурор отказался от обвинения: за отсутствием дела; третейский же суд под председательством Муромцева, Лопатина и Тесленко вынес резолюцию, что кражи — не было; была халатность; публика, инспирированная желтой прессой, гудела: «Вор, вор, вор, вор, вор!» Она спутала Эллиса с вырезывателем в музее ценных гравюр (воровство такое имело место; при чем Кобылинский?); а Влас Дорошевич из «Русского слова» в то время, когда несчастного Кобылинского смешивали с грязью, вдруг выступил с фельетоном, призывающим к снисхождению: к «вору», к действительному! 86 О Кобылинском — ни звука; защитить неповинного не хотели газеты.
В пору первых наших свиданий он жил у матери, Варвары Петровны, — такой же пламенной, худенькой, бледненькой, как и сын; минимум ухода пока еще был в те года: впечатление элегантности сквозь протеры одежд — жест особенного, неуловимого уменья заставить не видеть, в чем он беззаботно расхаживал; представлял кинематограф; умел из платка сделать парус, а из карачек — подпрыгивающую в волнах шхуну; надевши рогожу, он мог бы заставить нас верить, что это есть плащ; вращаясь позднее в салонах обтертым, потрепанным, выглядел он элегантнее фатов, бросая свои обормотки как вызов франтихам, сходящим с ума от него; он умел быть красивым, скрутивши бородку (совсем эспаньолка), поставивши усик торчком; и застег сюртучка, и цветок полувялый, проночевавший в петлице, и поза скучающего дэнди-дьявола, бледность и блеск из разрезов глазных и круги под глазами, — все делало преинтересным его в миг преданья огню и мечу тех салонов, куда зазывали его пышнотелые сорокалетние дамы: себя предавать огню и мечу; Христофорова, Рахманинова, Тамбурер, Муромцева, Кистяковская — слушали; и — угощали дюшесами; а мужья, хмурясь, крякая, с кислой миной любезничали: с анархистом московским.
Первая встреча с ним у профессора Стороженки, которого дочь, ее подруга да несколько в дом вхожих студентов составили осенью 1901 года кружок: для самообразования; весьма неудачно меня пригласили участвовать; и — Кобылинского; мы оба, жаждущие просвещать (я — Верленом и Ибсеном, а Кобылинский — не помню чем), тотчас забрали на первых порах в свои руки кружок; 87 предложил я прочесть реферат; сам почтенный профессор Н. И. Стороженко был вытеснен:
— «Папа, ты будешь мешать!» — ему дочь.
— «Хорошо, хорошо», — соглашался профессор, а нас, по обычаю, назвал «кургашками»: так он детей называл (мне же шел тогда двадцать второй год, Кобылинскому — двадцать четвертый).
Но скоро профессор тревогу забил: развели декадентство; и он, равновесия ради, подкинул нам книгу Макса Нордау: 88 отреферировать; но под давлением нашим кружок резолюцию вынес:
«Не книга, — а дрянь».
К нам не вхожий профессор задумался тут; и послал молодого еще Мельгунова; завел тот прескучное что-то; и кажется, что-то докладывал о сектантах; состав кружка не возбуждал интереса; мы с Кобылинским исчезли (профессор, наверное, радовался).
Нас кружок этот сблизил; мы сразу в нем точно стакнулись; не будучи лично знакомы, поддерживали: я — его; он — меня; всего несколько разговоров в углу Стороженковой комнаты, несколько притеснений в углу Кобылинским меня (с «понимаете? а-а-а? что-что-что?»), — и уже Кобылинский однажды явился ко мне: звать пройтись; жил он рядом, в одном из Ростовских, вблизи от Плющихи. Двор — скат на Москву-реку, с лавочкой, где мы сидели весной 1902 года. С тех пор послеобеденная прогулка с заходом к нему — обиход моих дней; и отсюда: знакомство с братом Льва, с Сергеем, философом; тот в лоск нас укладывал метафизикой Лотце; брат Лев — ему: «Дрянь». И тут братцы, — блондин и брюнет, — одинаково бледные, одинаково тощие, одинаково исступленные, оскалясь иронией, едкой и злой, норовили вцепиться друг в друга; я знал: коли сцепятся, — будет комок; и ни слов, ни рук, ни ног уже более не различишь ты; одни восклицания: визги Сергея и гамма от баса до дишкантового тремоло Льва, с появлением Варвары Петровны, их матери; не отольешь, опрокинув ушаты воды; эти сцены я знал; и бежал от них с ужасом.