Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Нам с Володей было пора. Прощаясь, Анна Андреевна просила меня завтра придти не вечером, а днем: врачи велят ей ежедневно гулять, «а мне это так тяжко, никто не умеет меня уговаривать, может быть, удастся вам».
Я обещала. Попробую. Что-нибудь придется мне в своем расписании переменить. Я-то сама гуляю с утра, потом, до обеда, работаю, после обеда – сплю. Попробую работать вечером, а с утра, после завтрака, сразу сюда.
17 октября 63 • Ровно в 12 часов я постучала в Будку. Идти было легко. Серый финский день, серое небо и под стать им благородная темная хвоя. На станции ни толкотни, ни огней, ни гудков. Переход простейший – и отчего это я так его боюсь? – а по Озерной между рядами рыжих стволов идти – одно удовольствие.
На стук мне отворила Ханна Вульфовна (я уже видела ее в прошлый раз, но забыла записать). Она осторожно постучала в дверь к Анне Андреевне, и та подала голос. Но не сразу. Я догадалась: разбудили! Вот беда, но ведь она сама назначила мне этот час. Анна Андреевна крикнула из своей комнаты, что сию минуту будет готова, и просила обождать в кухне. Скоро позвала меня. Она была уже одета, но еще не причесана: волосы до плеч. Ханна Вульфовна причесала ее и мгновенно подала ей завтрак, а мне чай. У нее доброе лицо, и я порадовалась, что возле Анны Андреевны добрая женщина56. Но зачем же она ее разбудила? Лучше бы мне уйти и придти еще раз – позднее.
– Что вы, Лидия Корнеевна, я уже давно не сплю. Лежу и со сна все ставлю в стихах на место. Я это называю «творческий час».
– Еще хуже! Помешала я вашей работе!
– Вздор. Повторяю вам, что осталась здесь на неделю только для вас.
Такие, сказанные уже вторично, лестные слова, не означали, однако, покорности. Когда она окончила завтракать, я надеялась, мы сразу отправимся на прогулку. Ничуть не бывало! Сегодня она слаба, она не может, ей не хочется, ей нездоровится. В другой раз. Завтра! А сегодня она будет читать стихи. Напрасно я напоминала ей о врачах, соблазняла прекрасной погодой. Нет! Мы никуда не пойдем, она будет читать стихи.
Достала из чемоданчика ту же папку, а из папки – то же «начало пьесы». Прочла вслух и велела говорить. – Я знаю, как вы правдивы. Вы не можете не говорить правды.
(Опять хвала. И опять больно. Ташкент! Ташкент! Отчего же тогда она поверила кому-то, кто, в отличие от меня, прекрасно владеет умением говорить неправду?)
Я сказала, что, кажется мне, ключ ко всему отрывку из пьесы надо искать в том голосе, который слышится издали. Сначала голос героини:
И в дыхании твоих проклятийМне иные слышатся слова:Те, что туже и хмельней объятий,А нежны, как первая трава.Герой произносит свои проклятия. А «Слышно издали» – это и есть те «иные слова», которые героине загробья слышатся сквозь проклятия:
Все наслаждением будет с тобой —Даже разлука.Или:
Но прозвучит как присяга тебеДаже измена…В прошлый раз такое объяснение не пришло мне на ум, потому что вещь, хоть и очень ахматовская, но и очень новая. Но и в этот раз я в подобранном ключике не уверена.
– Так? – спросила я у Анны Андреевны. – Хотя бы грубо, «по смыслу»? Так?
– Если перевести с лунного языка на человечий, – нехотя ответила Анна Андреевна, – то, пожалуй, так. – И, видимо, недовольная, спросила опять: нравятся ли мне стихи? который голос больше? который меньше? Я ответила: более всего – «Говорит она». Ощущение «загробности» так удивительно сочетается здесь с приметами земной жизни: с шорохом сосен, со скрипом колодца, с криками ворон. И еще очень нравится «Слышно издали».
– А «Песенка слепого»?
– «Песенка» тоже, она звучит народным заклинанием, но какова роль этого слепца в пьесе, я еще не догадываюсь.
– Я тоже, – сказала Анна Адреевна.
– Не нравится мне только «Говорит он», в особенности «невероятным стоном»… Вообще во всех его проклятиях – какая-то приподнятая выдуманность. В монологе же героини поражает слово «лютня».
Для тебя я словно голос лютниСквозь загробный призрачный рассвет. —Лютня! Какое восхитительное слово! И почему-то, не знаю, почему, но сразу веришь, что если из загробного мира могут доноситься до нас какие-нибудь звуки, то разве что только лютни. Не рояля, конечно, не виолончели, не скрипки, а только лютни. Прелесть слова обновлена стихом, слышишь слово точно впервые.
Анна Андреевна ничего не ответила, взяла у меня из рук листы и небрежно сунула их в чемоданчик.
Помолчали.
Затем она рассказала о каком-то инженере, ее поклоннике, который знает все ее стихи наизусть и еженедельно, вместе с женой, приезжал за нею в ЗИМ’е и возил по всем местам, упомянутым в ее стихах. И внезапно исчез. Она не понимает почему и огорчается.
Я не решилась спросить, возил ли он ее в Царское? Помню давние слова: «Царское для меня такой источник слез».
Да, а вчерашняя черноокая спутница Бродского оказалась вовсе не его невестой, как я вообразила, а просто приятельницей, женою молодого поэта Евгения Рейна.
– Нет, нет, эта очень милая, умная, тонкая, но та совсем, совсем в другом роде. Не похожа. И никакой косметики… Одна холодная вода.
Мы заговорили о Солженицыне. Неприятный вышел разговор. Она спросила, читала ли я главы из романа – те, где говорится о свидании заключенных с женами. Я ответила: да, читала. В Москве, у его друзей.
– Почему же он мне не дал их, ни словечком о них не обмолвился? Он был у меня в Ленинграде. Я еще в самом начале нашего знакомства сразу прочла ему «Реквием». А он мне глав о том же самом не дал, и даже не упомянул о них. Я так им всегда восхищаюсь, так счастлива, что до него дожила. За что же он меня обидел? Скажите, разве это хорошо?
Конечно, хорошего мало. Но как я могу объяснить, догадаться? Я сказала только, что главы эти, в сущности, никакого отношения к «Реквиему» не имеют. Время другое, и «обстоятельства места действия» – тоже другие, и внутренняя тема тоже другая. Ведь ЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ, исполняя одни и те же обязанности – палаческие, – в разные времена исполняли их по-разному. Солженицын в своем романе изображает конец сороковых, а «Реквием» – это «ежовщина» (то есть облава на горожан с осени 36-го по осень 38-го). Дальше стало не хуже и не лучше, но по-другому. «Поднимались, как к обедне ранней, / По столице одичалой шли» – всего этого уже не было, многосуточных и многотысячных очередей тоже. Да и заключенные у Солженицына в этих главах не рядовые (которых в лагерях миллионы), а особые, привилегированные: работают в особом, столичном заведении, на шарашке. Они из лагерей выбраны по принципу профессий.
– А главы-то каковы? – спросила Анна Андреевна.
– Замечательные. Если весь роман такой, то это великий роман. Солженицын пишет на основном русском языке, это такая редкость и радость.
– За что же он меня обидел?.. – повторила она.
– Не стоит обижаться, – сказала я. – Тем более, что ведь скоро, быть может, он и принесет свои главы вам.
– А я еще подумаю, прощать его или не прощать, – ответила Анна Андреевна, но уже без горечи и не без юмора57.
И тут же рассказала, что вновь поссорилась с Гитовичем.
– Был у меня, пьянствовал с Ниной и Бродским. Когда Иосиф снял нагар со свечи, обозвал его холуем. Извинялся перед Бродским отдельно, передо мною отдельно, перед нами обоими вместе. Но я все равно не простила.
А меня начала одаривать. Сама добыла из бездонного чемоданчика новую какую-то папку и протянула машинописные листы со стихами под заглавием: «Еще пять».