Тихий Дон. Том 2
– Гриша!
– Надумала что?
Аксинья хватает неподатливые, черствые на ласку Гришкины руки, жмет их к груди, к холодным, помертвевшим щекам, кричит стонущим голосом:
– На что ты, проклятый, привязался ко мне? Что я буду делать?.. Гри-и-ишка!.. Душу ты мою вынаешь!.. Сгубилась я… Придет Степан – какой ответ держать стану?.. Кто за меня вступится?..
Григорий молчит. Аксинья скорбно глядит на его красивый хрящеватый нос, на покрытые тенью глаза, на немые губы… И вдруг рвет плотину сдержанности поток чувства: Аксинья бешено целует лицо его, шею, руки, жесткую курчавую черную поросль на груди. В промежутки, задыхаясь, шепчет, и дрожь ее ощущает Григорий:
– Гриша, дружечка моя… родимый… давай уйдем. Милый мой! Кинем все, уйдем. И мужа и все кину, лишь бы ты был… На шахты уйдем, далеко. Кохать тебя буду, жалеть… На Парамоновских рудниках у меня дядя родной в стражниках служит, он нам пособит… Гриша! Хучь словцо урони.
Григорий углом переламывает левую бровь, думает и неожиданно открывает горячие свои, нерусские глаза. Они смеются. Слепят насмешкой.
– Дура ты, Аксинья, дура! Гутаришь, а послухать нечего. Ну куда я пойду от хозяйства? Опять же на службу мне на энтот год. Не годится дело… От земли я никуда не тронусь. Тут степь, дыхнуть есть чем, а там? Прошлую зиму ездил я с батей на станцию, так было-к пропал. Паровозы ревут, дух там чижелый от горелого угля. Как народ живет – не знаю, может, они привыкли к этому самому угару… – Григорий сплевывает и еще раз говорит: – Никуда я с хутора не пойду.
За окном темнеет, на месяц наплыло облачко. Меркнет желтая, разлитая по двору стынь, стираются выутюженные тени, и уже не разобрать, что темнеет за плетнем: прошлогодний порубленный хворост ли или прислонившийся к плетню старюка-бурьян.
В горнице тоже густеет темень, блекнут Степановы урядницкие лычки на висящем у окна казачьем мундире, и в серой застойной непрогляди Григорий не видит, как у Аксиньи мелкой дрожью трясутся плечи и на подушке молча подпрыгивает стиснутая ладонями голова.
XIII
С того дня, как приезжала баба Томилина, подурнел Степан с лица. Висли на глаза брови, ложбинка глубокая и черствая косо прорезала лоб. Он мало говорил с товарищами, из-за пустяков вспыхивал и начинал ссору, ни с того ни с сего поругался с вахмистром Плешаковым, на Петра Мелехова почти не глядел. Лопнула вожжина дружбы, раньше соединявшая их. В тяжкой накипевшей злобе своей шел Степан под гору, как лошадь, понесшая седока. Домой возвращались они врагами.
Надо же было приключиться такому случаю, ускорившему развязку неопределенных и враждебных отношений, установившихся между ними за последнее время. Из лагерей поехали по-прежнему впятером. В бричку запрягли Петрова коня и Степанова. Христоня на своем ехал верхом. Андрея Томилина трясла лихорадка, лежал он в будке под шинелью. Федот Бодовсков ленился править, поэтому кучеровал Петро. Степан шел возле брички, плетью сбивая пунцовые головки придорожного татарника. Падал дождь. Густой чернозем смолою крутился на колесах. Небо по-осеннему сизело, запеленатое в тучи. Спустилась ночь. Огней хутора, сколько ни приглядывались, не было видно. Петро щедро сыпал лошадям кнута. И вот тут-то в темноте крикнул Степан:
– Ты что же… Своего коня прижеливаешь, а с моего кнут не сходит?
– Гляди дюжей. Чей не тянет, того и погоняю.
– Как бы я тебя не подпрег. Турки – они тягущи…
Петро бросил вожжи.
– Тебе что надо?
– Сиди уж, не вставай.
– То-то, помолчал бы.
– Ты чего к нему прискипался? – загудел Христоня, подъезжая к Степану.
Тот промолчал. В темноте не видно было его лица. С полчаса ехали молча. Шелестела под колесами грязь. Дремотно вызванивал по брезентовой крыше будки сеянный на сито дождь. Петро, бросив вожжи, курил. Перебирал в уме все те обидные слова, которые он при новой стычке скажет Степану. Его подмывала злоба. Хотелось хлестко выругать этого подлеца Степана, осмеять.
– Посторонись. Дай в будку пролезть. – Степан легонько толкнул Петра, вскочил на подножку.
Тут-то неожиданно дернулась бричка и стала. Оскользаясь по грязи, затопотали лошади, из-под подков брызнули искры. Громыхнул натянутый барок.
– Трррр!.. – крикнул Петро, прыгая с брички.
– Что там такое? – всполошился Степан.
Подскакал Христоня.
– Обломались, черти?
– Засвети огонь.
– Серники у кого?
– Степан, кинь серники!
Впереди, всхрапывая, билась лошадь. Кто-то чиркнул спичкой. Оранжевое колечко света – и опять темь. Дрожащими руками Петро щупал спину упавшей лошади. Дернул под уздцы.
– Но!..
Лошадь, вздохнув, повалилась на бок, хряпнуло дышло. Подбежавший Степан зажег щепоть спичек. Конь его лежал, вскидывая голову. Передняя нога по колено торчала в заваленной сурчине.
Христоня, суетясь, отцепил постромки.
– Ногу ему выручай!
– Отпрягай Петрова коня, ну, живо!
– Стой, про-кля-тый! Трррр!..
– Он брыкается, дьявол. Сторонись!
С трудом подняли Степанова коня на ноги. Измазанный Петро держал его под уздцы, Христоня ползал в грязи на коленях, ощупывая безжизненную поднятую ногу.
– Должно, переломил… – пробасил он.
Федот Бодовсков шлепнул по дрожащей лошадиной спине ладонью.
– А ну, проведи. Может, пойдет?
Петро потянул на себя поводья. Конь прыгнул, не наступая на левую переднюю, и заржал. Томилин, надевая шинель в рукава, горестно топтался около.
– Врюхались!.. Сгубили коня, эх!..
Молчавший все время Степан словно этого и ждал: отпихнув Христоню, кинулся на Петра. Целил в голову, но промахнулся – в плечо попал. Сцепились. Упали в грязь. Треснула на ком-то рубаха. Степан подмял Петра и, придавив коленом голову, гвоздил кулачьями. Христоня растянул их, матерясь.
– За что? – выхаркивая кровь, кричал Петро.
– Правь, гадюка! Бездорожно не езди!..
Петро рванулся из Христониных рук.
– Но-но-но! Балуй у меня! – гудел тот, одной рукой прижимая его к бричке.
В пару к Петрову коню припрягли низкорослого, но тягущо́го конишку Федота Бодовскова.
– Садись на моего! – приказал Степану Христоня.
Сам полез в будку к Петру.
Уже в полночь приехали на хутор Гниловской. Стали у крайнего куренька. Христоня пошел проситься на ночевку. Не обращая внимания на кобеля, хватавшего его за полы шинели, проплюхал к окну, открыл ставень, поскреб ногтем о стекло.
– Хозяин!
Шорох дождя и заливистый собачий брех.
– Хозяин! Эй, добрые люди! Пустите, ради Христа, заночевать. А? Служивые, из лагерей. Сколько? Пятеро нас. Ага, ну, спаси Христос. Заезжай! – крикнул он, поворачиваясь к воротам.
Федот ввел во двор лошадей. Споткнулся о свиное корыто, брошенное посреди двора, выругался. Лошадей поставили под навес сарая. Томилин, вызванивая зубами, пошел в хату. В будке остались Петро и Христоня.
На заре собрались ехать. Вышел из хаты Степан, за ним семенила древняя горбатая старушонка. Христоня, запрягавший коней, пожалел ее:
– Эх, бабуня, как тебя согнуло-то! Небось в церкви поклоны класть способно, чудок нагнулась – и вот он, пол.
– Соколик мой, атаманец, мне – поклоны класть, на тебе – собак вешать способно… Всякому свое. – Старуха сурово улыбнулась, удивив Христоню густым рядом несъеденных мелких зубов.
– Ишь ты, какая зубастая, чисто щука. Хучь бы мне на бедность подарила с десяток. Молодой вот, а жевать нечем.
– А я с чем остануся, хороший мой?
– Тебе, бабка, лошадиные вставим. Все одно помирать, а на том свете на зубы не глядят: угодники – они ить не из цыганев.
– Мели, Емеля, – улыбнулся, влезая на бричку, Томилин.
Старуха прошла со Степаном под сарай.
– Какой из них?
– Вороной, – вздохнул Степан.
Старуха положила на землю свой костыль и мужским, уверенно-сильным движением подняла коню испорченную ногу. Скрюченными тонкими пальцами долго щупала коленную чашечку. Конь прижимал уши, ощеряя коричневый навес зубов, приседал от боли на задние ноги.