Заведение Телье
По сторонам дороги тянулись зеленые поля. Цветущие посевы рапса расстилали волнистую желтую скатерть; ее сильный и здоровый, острый и сладкий запах далеко разносило ветром. Во ржи, уже высокой, виднелись лазоревые головки васильков; женщинам хотелось нарвать их, но г-н Риве не согласился остановиться. Дальше иной раз целое поле было словно залито кровью – так заполняли его красные маки-самосейки. И среди этих полей, убранных полевыми цветами, белая лошадь рысью мчала двуколку, которая и сама казалась букетом цветов еще более пламенного тона; время от времени повозка исчезала за большими деревьями какой-нибудь фермы, а затем снова появлялась из-за купы зелени, увозя под лучами солнца, мимо зеленых и желтых посевов, испещренных красными и синими пятнами, ослепительный груз женщин.
Пробило час, когда подъехали к воротам столяра.
Женщины были разбиты от усталости и бледны от голода, так как с самого отъезда ничего не ели. Г-жа Риве бросилась им навстречу, помогая каждой сойти и обнимая их, как только они становились на землю. И она то и дело целовала золовку, которую ей хотелось задобрить.
Закусывали в мастерской, откуда ради завтрашнего обеда вынесли верстаки.
Вкусная яичница, а за нею жареная колбаса, запиваемая хорошим шипучим сидром, вернули веселое настроение обществу. Риве взял и себе стакан, а жена его прислуживала за столом, стряпала на кухне, подавала блюда, носила их и шептала на ухо каждой гостье:
– Досыта ли вы покушали?
Кучи досок, прислоненных к стенам, и вороха стружек, заметенных в углы, распространяли аромат струганого дерева, запах столярни, тот смолистый дух, который проникает в самую глубину легких.
Гости пожелали увидеть девочку, но она была в церкви и должна была вернуться только к вечеру.
Тогда вся компания поднялась, решив прогуляться.
Село было невелико, и через него пролегала большая дорога. Десяток домов, вытянувшихся вдоль этой единственной улицы, служил жилищем для местных коммерсантов: мясника, бакалейщика, столяра, содержателя кафе, башмачника и булочника. Церковь в конце улицы была окружена узким кладбищем; четыре гигантские липы, посаженные перед ее фасадом, совершенно покрывали ее своей тенью. Она была построена из тесаного кремневого камня и не имела никакого стиля; ее увенчивала крытая шифером колокольня. За церковью снова шли поля с разбросанными кое-где купами деревьев, укрывавшими фермы.
Хотя Риве и был в рабочем костюме, он церемонно подал руку сестре и торжественно повел ее по улице. Жена его, пораженная платьем Рафаэли, усыпанным золотыми блестками, поместилась между ней и Фернандой. Толстушка Роза семенила позади в обществе Луизы-Цыпочки и Флоры-Качели, которая прихрамывала, изнемогая от усталости.
Жители села выходили на порог, дети прерывали игру, из-за приподнятой занавески показывалась чья-нибудь голова в ситцевом чепчике; какая-то полуслепая старуха на костылях перекрестилась, как при встрече с крестным ходом; не было никого, кто не провожал бы долгим взглядом важных городских дам, приехавших из такой дали ради первого причастия дочки Жозефа Риве. Это общее уважение сильно поднимало престиж столяра.
Проходя мимо церкви, они услыхали детское пение; к небу возносилась молитва, выкрикиваемая тонкими, пронзительными голосами; но Хозяйка не позволила войти в церковь, чтобы не смущать этих херувимчиков.
После прогулки по полям, когда Жозеф Риве перечислил гостям главнейшие фермы, доходы от земли и от скотоводства, он привел обратно свое женское стадо, водворил его в доме и стал размещать на ночлег.
Места не хватало, поэтому надо было укладывать гостей по двое.
Самому Риве пришлось на этот раз спать в мастерской на стружках; жена его разделила свою постель с золовкой, а в соседней комнате должны были улечься вместе Фернанда и Рафаэль. Луизу и Флору поместили в кухне на матраце, разостланном на полу. Роза заняла одна маленькую, темную каморку над лестницей против входа в узкий чулан, где уложили на эту ночь причастницу.
Когда девочка возвратилась домой, на нее посыпался град поцелуев; всем женщинам хотелось приголубить ее: они чувствовали ту потребность в нежных излияниях, ту профессиональную привычку ласкаться, которая в вагоне побудила их целовать уток. Каждая сажала девочку к себе на колени, гладила ее тонкие белокурые волосы и прижимала ее к груди в порыве внезапной пылкой нежности. Послушная девочка, проникнутая набожным настроением, как бы замкнувшись после отпущения ей грехов, сосредоточенно и терпеливо переносила эти ласки.
День выдался трудный для всех, поэтому легли спать уже вскоре после обеда. На маленькое село нисходила бескрайняя тишина полей, как бы исполненная молитвенного молчания, та спокойная, проникновенная тишина, которая словно простирается до самых звезд. Девицам, привыкшим к шумным вечерам публичного дома, было не по себе от этого безмолвного покоя засыпающей деревни. По телу их пробегала дрожь, но не от холода; эта была дрожь одиночества, исходившая из встревоженного и смущенного сердца.
Как только они легли в постели, по две в каждую, они обнялись, словно ища друг у друга защиты от этого охватывающего их спокойного и глубокого сна земли. Но Роза-Рожица, одна в своей темной каморке и не привыкшая спать, если возле нее никого не было, ощутила смутное и тягостное беспокойство. Она ворочалась с боку на бок на кровати, не имея силы заснуть, как вдруг ей послышались за деревянной перегородкой у изголовья тихие всхлипывания, словно плач ребенка. В испуге она чуть слышно окликнула, и ей ответил слабый, прерывающийся голосок. То была девчурка: она обыкновенно спала в комнате матери и теперь дрожала от страха в тесном чулане.
Роза встала в восторге и тихонько, чтобы никого не разбудить, пошла за ребенком. Она уложила девочку в свою теплую постель, прижала ее к груди, целуя и баюкая, расточая ей преувеличенные проявления нежности, а затем, успокоившись, заснула сама. И головка причастницы покоилась до утра на голой груди проститутки.
Уже с пяти часов, перед утренней службой, маленький церковный колокол громким трезвоном разбудил этих дам, которые обычно спали до полудня, что было их единственным отдыхом от ночных трудов. Крестьяне на селе уже поднялись. Крестьянки суетливо ходили из дома в дом, оживленно переговариваясь и осторожно принося коротенькие кисейные платья, накрахмаленные и жесткие, как картон, или огромные восковые свечи, перевязанные посредине шелковым бантом с золотой бахромой и с вырезом в воске для руки. Солнце поднялось уже высоко и сияло в совершенно синем небе, которое сохранило лишь легкий розовый оттенок у горизонта, как слабеющий след зари. Выводки кур прохаживались перед курятником; там и сям черный петух с блестящей шеей подымал голову, увенчанную пурпурным гребнем, хлопал крыльями и бросал в воздух трубный клич, подхватываемый другими петухами.
Из соседних общин приезжали двуколки, выгружая у церковных дверей высоких нормандок в темных платьях, с косынками, перевязанными накрест на груди и скрепленными какою-нибудь столетней серебряной брошкой. А на приезжих мужчинах поверх новых сюртуков или старых фраков зеленого сукна были надеты синие блузы, из-под которых торчали фалды.
Когда лошади были отведены в конюшню, во всю длину большой дороги вытянулась двойная линия деревенских фур, двуколок, кабриолетов, тильбюри, шарабанов, экипажей всех форм и возрастов, то уткнувшихся передком вниз, то опрокинутых назад с задранными к небу оглоблями.
В доме столяра работа кипела, как в улье. Дамы в лифчиках и нижних юбках, с распущенными на спине жидкими и короткими волосами, словно выцветшими и изношенными, были заняты одеванием девочки.
Она неподвижно стояла на столе, в то время как г-жа Телье управляла движениями своего летучего отряда. Девочку умыли, расчесали ей волосы, сделали прическу, одели; с помощью множества булавок расположили складки ее платья, заколов его в талии, оказавшейся слишком широкой, и вообще придали элегантность всему туалету. Затем, когда все было готово, бедную мученицу усадили, наказав ей не двигаться, и взволнованный рой женщин бросился, в свою очередь, приодеться.