Рыжий черт
— Как же это, как же это?.. — без конца повторял Федорыч.
Когда мы были на середине пути, впереди показались яркие огни. Их было семнадцать. Это навстречу нам спешило все население партии и каждый держал в руке тряпочный факел, смоченный в солярке. Факельное шествие молча расчленилось, уступая нам дорогу. И так же молча сомкнулось, двинулось за нартой. Люди далеко тянули руки с факелами, освещая путь оленям.
Чтобы не тревожить лишний раз Жорку, мы распрягли нарту и втащили ее в горницу вместе с Жоркой.
Через несколько минут он открыл глаза, морщась, оглядел нас и с хрипотой выдавил:
— Только бы не калекой… Уж лучше...
Я не отрываясь глядел на осунувшееся, побелевшее лицо. Частые веснушки проступили яснее, четче, и выбившийся из-под ушанки чуб полыхал кровью.
Кто-то открыл дверь, сказал:
— Вертолет показался. Надо бы сигнал дать, проскочит еще.
Зажглись девятнадцать факелов. Я выплеснул два ведра солярки на снег и запалил — огонь вспыхнул сплошной длинной стеною, заметался на ветру.
Вертолет летел низко, над самыми сопками. В землю упирался мощный столб света от прожектора. Если бы не рокот мотора, этот яркий толстый столб, движущийся по тайге, можно было бы принять за привидение.
Вертолет покружил над нами, ослепив глаза прожектором, и опустился на соседней поляне. Взметнувшийся снежный ураган разом задул наши факелы.
Из машины вышел человек с чемоданчиком в руке. На чемоданчике красным по белому был нарисован большой крест.
Доктор быстро осмотрел больного и коротко приказал нам рублеными фразами:
— В машину. С нартами. Осторожнее.
Как-то все забыли спросить доктора-о самом главном: что с Жоркой? Вспомнили об этом лишь тогда, когда вертолет оторвался от земли и унес нашего Жорку в яркозвездное северное небо...
VI
Прошла одна неделя без Жорки, другая, и все поняли, что каждому чего-то не хватает.
Тосковали по Жорке, по его ослепительной кривозубой улыбке, рыжей копне волос, веснушкам, звонкому смеху. Тосковали уже пожилые люди, издерганные жизнью, с трудной судьбою, для которых в понятие «счастье» прежде всего входило понятие «покой». Но зачем им покой без Жорки?..
О тоске своей никто открыто не говорил друг другу. Но стоило увидеть что-нибудь интересное, например, отощавшего к весне таежного волка, однажды появившегося возле барака, или громадную белую сову, присевшую отдохнуть на копер буровой вышки, кто-нибудь непременно с сожалением восклицал:
— Эх, жалко, Жорка не видит!..
К празднику двадцать третьего февраля из Якутской экспедиции нам прислали подарок: два небольших ящика с апельсинами и яблоками. Свежие фрукты на Севере зимою — редкость, диковина, и мы переправили драгоценные плоды в больницу Жорке.
Наконец пришло первое письмо. Мы перечитывали его раз пять; никто не смеялся, хотя письмо местами было смешное.
«Дорогие граждане, — писал Жорка, — большое спасибо за фрукты от меня и от всей палаты. Мы ели их целых три дня.
Я чувствую себя хорошо. Разъелся, морда круглая, кирпича просит. Вот только осрамился до последней степени: медсестры и нянечки здесь — молоденькие девчонки, и они подают мне утку. Сначала я терпел до тех пор, пока не оскандалился ночью, а после этого обнаглел и стал просить. Ужасно как стыдно! Стараюсь просить, когда невтерпеж.
Вы спросите: почему я сам не могу сбегать? В том-то вся и закавыка: одна моя нога в гипсе и привязана к потолку, а кроме того, ребро еще в правом боку сломано. Сейчас и то и другое срастается, все никак не срастутся, проклятые.
Выпишут, если все будет в порядке, в середине марта. Ужас как долго, со скуки можно свихнуться!
Письма из дома, пожалуйста, переправляйте мне. Случайно не напишите родителям, что я в больнице: это я скрываю от них.
Без вас тоскливо. Жорка».
Было от Жорки еще два-три подобных письма. И вот наконец мы получили коротенькую желанную записку: «Выздоровел. Выпишут 17-го. Тридцать километров для меня не проблема, вечером буду дома».
Мы решили доставить его с шиком, на северном такси — на оленях. Послали меня — за каюра.
Из партии я выехал ночью и к утру был в поселке. Остановившись возле двухэтажного деревянного здания больницы, я, не снимая карабина, с разбойничьим кинжалом в чехле вошел в приемную.
Успел в самый раз: Жорка, уже одетый, закидывал за плечо котомку из старой, пожелтевшей наволочки.
— За мной? На оленях?! — догадался он и, похудевший, жилистый (врал в письме, что растолстел), прыгнул на меня, сдавил тонкими руками шею.
— Малыш, мой малыш... — сказал я, прихлопывая ладонью по худой спине. — Ты видел свою газету?
Жорка живо спрыгнул на пол.
— Какую газету?
— Ну как же...
Я вытащил из кармана московскую газету. С первой полосы глядел Жорка.
— Уй ты! Пропустил!
— Тут еще о тебе целых три столбца.
— Ругает?
— Нет. Только хорошее пишет. Незлопамятный парень.
— Надо письмишко ему кинуть: мол, не таи обиды, пошутил...
Из палаты вышла женщина в докторском колпаке. Она потрепала Жорку по рыжим вихрам и, умоляюще глядя на меня, сказала:
— Заберите, заберите вы этого беса! Вечно что-нибудь придумывал, ни минуты спокойно не лежал. Ужас, а не ребенок!
— Не обессудьте уж... Горбатого могила исправит, — виновато сказал Жорка.
— Поезжай, поезжай, ты очень хороший парнишка, — совершенно неожиданно для Жорки похвалила женщина.
Мы простились и скоро были в дороге.
Весна в тайге! Правда, еще не бегут с веселым перезвоном ручьи, а на Вилюе не зияют черные полыньи. Но навсегда уже отступили шестидесятиградусные морозы, полиняли, сморщились сугробы, и стволы сосен наги, без блестящего ледяного панциря, сочатся, исходят смолою. Ветер душист, пахуч, хмельной от хвои, березового сока, и его пьешь с наслаждением, как пьешь родниковую воду. В голову лезет разная чертовщина, и неловко перед самим собою за лихие мальчишеские желания: хочется, например, расцеловать широкую оленью морду или рысью прыгнуть с нарты на плывущий мимо ствол дерева.
Светает рано. Солнечные лучи мягки и ласковы и заметно греют щеки. Все чаще с юга наплывают беспросветные, разбухшие от сырости тучи, и из них мокрыми хлопьями летит и летит снег. Такое ненастье любо сердцу северного жителя.
Жорка походил на застоявшегося жеребенка, которого всю зиму держали в стойле, а по весне вдруг выпустили на луг. Добрую половину пути он бежал за нартой, припадая на сломанную ногу, хватал раскрытым ртом тяжелый, как вода, воздух.
— Болит нога, малыш? — спросил я.
— Не, почти совсем не болит. И хромота, говорят, пройдет. Только первое время к перемене погоды болеть будет. Как у старика.
...На следующее утро выходим на работу. В утро идет вся бригада, три смены. И еще, как всегда, Константин Сергеевич и тракторист.
Мы переносим буровую на новую точку. Новая скважина будет снова на высоком берегу Вилюя, и опять, к великой радости Жорки, нам предстоит карабкаться каждый день наверх.
— Доверяем тебе самую ответственную работу, — сказал Константин Сергеевич Жорке. — Будешь добывать из-под снега мох и подогревать его. Он служит прокладкой между венцами.
Константин Сергеевич, конечно, загнул: работа эта одна из самых простых и легких. А сказано такое было для того, чтобы Жорка не таскал с больной ногой тяжелые бревна.
Хитрость начальника партии удалась: Жорка действительно поверил, что добыча мха для прокладки — самая ответственная работа. И забегал как угорелый с лопатой и ведрами, припадая на сломанную ногу.
День, как всегда, промелькнул незаметно. Вот уже и Венера вспыхнула ярким голубовато-красным огнем.
Мы подходим к обрыву. Гора ничуть не ниже и не меньше, чем та, с которой так лихо катился Жорка.
Жорка забежал вперед и сел на кромке.
— Ты опять за старое, Жора...
— Че вы, че вы, че вы? — застрочил Жорка. — Ведь так гораздо удобнее и совершенно безопасно. А сами из-за какого-то странного принципа не хотите сесть и поехать!