Необыкновенные москвичи
Мужчина — инвалид в соломенной панаме с пустым левым рукавом — широко размахивал единственной своей рукой, стараясь привлечь внимание таксистов; он был пьян и при каждом взмахе как бы спотыкался, устремляясь вперед. Рядом с ним согласно покачивалась, вцепившись в его пустой рукав, старуха в черном платке и в черном прорезиненном плаще; загорелая девушка-подросток с косичками, подвязанными крендельком, в гимнастических тапочках на голых ногах держала дерматиновый чемодан, перехваченный для верности веревкой. Все в облике этой тройки говорило о ее немосковском, периферийном происхождении, и шофер-лихач в оранжевой рубашке выкрикнул, силясь быть услышанным в шуме множества моторов:
— Отец, подбери их! Это же греза таксиста... Отдаю их тебе.
А когда машины вновь двинулись, рыча и подвывая, как в диком нетерпении, к Орлову долетело:
— Покатай их, отец! Покажи Москву...
Великодушие аса объяснялось лишь тем, разумеется, что Орлов ехал в крайнем ряду, ближе к бульвару. И, не раздумывая долго, Федор Григорьевич тут же подрулил к асфальтовой дорожке.
Инвалид не сел, а рухнул на переднее сиденье; облегченно задышав, он проговорил искательным голосом:
— Друг, подбрось к Белорусскому, к поезду нам надо.
О таком счастливом совпадении Федор Григорьевич и не мечтал.
Кивнув, Орлов поспешно вышел на асфальт, взял из рук девушки чемодан, поставил в багажник и припер там запасной покрышкой.
— Вот так... и вам посвободнее будет, — как мог любезнее сказал он.
Потом он раскрыл дверцу перед старухой и под локоть услужливо подсадил ее — он был искренне благодарен своим пассажирам за то, что они достались ему, а не кому-либо другому.
— Устраивайтесь, как лучше, — пригласил он. — Сквознячок вас не будет беспокоить? Или поднять стекло?
И даже постовой орудовец, издали поглядывавший на эту погрузку, не помешал ей, хотя, строго говоря, садиться на проезжей части было запрещено. Словом, последовательность невезения, измучившая сегодня Федора Григорьевича, сменилась, как в карточной игре, столь же таинственной последовательностью удач — если начинало вдруг везти, то везло уже во всем.
Машина двинулась, и Орлов осведомился у пассажиров, каким маршрутом они намерены добираться до вокзала.
— А вам виднее, как специалисту, — ответил инвалид, полный неограниченного пьяного доверия; воистину какой-то щедрый чародей послал его сегодня Орлову. — Нам бы только не опоздать...
Но, как выяснилось из дальнейшего, еще больше полутора часов оставалось у этих добрых людей до отхода поезда. И, таким образом, Орлов смело мог распорядиться их временем: в голове его сразу же сложился отличный, много обещавший маршрут, который можно было бы назвать туристским.
— Не опоздаем, успеем обязательно... И на Москву поглядим, если желаете, — добавил он для очистки совести. — Погода — лучше не бывает, весна.
— Спасибо, друг! — даже поблагодарил Орлова инвалид. — Спасибо... Эх, весна-красна, да душа тесна!
Склонясь к плечу Федора Григорьевича, обдавая его влажным жаром разгоряченного тела, он поведал:
— Родительницу вот провожаю. Гостила у меня старая, теперь домой собралась... Неохота ей, видишь ли, глядеть на меня, на бобыля... скучно, видишь ты, живу — это я, то есть, скучно. Она у меня вредная — родительница!
Расслабленно улыбаясь, он повернулся всем туловищем к старухе, сидевшей за его спиной; слипшиеся волосы упали из-под шляпы ему на глаза, и он замотал головой, откидывая их.
Старуха неожиданно всхлипнула, потянула носом. Орлов, не оборачиваясь, в зеркальце, прикрепленном над лобовым стеклом, увидел: темное лицо ее в длинных симметричных, как на старинных иконах, морщинах почти не исказилось, но в узких, подпертых скулами глазах засветилась голубенькая влага.
— Грубиян, Петька! — сказала она сильным, еще не постаревшим голосом. — И всегда был такой — грубиян. Не совестно тебе так о своей мамке? Ведь совестно!
Она тоже, казалось, была под хмельком; слезы, мелко поблескивая, скатывались по ее запавшим щекам, но она не утирала их, не замечая.
Сын бросил беглый взгляд в сторону водителя — Федора Григорьевича и вновь повернулся к ней.
— Опять ты за свое! Ну чего опять, чего? — досадливо закричал он. — Все нормально... едем вот в такси, честь честью, народ на улице тоже туда-сюда, магазины торгуют. А ты все свое, все свое, как та язва.
Короткий, до локтя, обрубок шевельнулся в его рукаве и выпятился над спинкой сиденья, как будто инвалид попытался протянуть матери отсутствующую руку. И старуха припала лицом к его живой культе.
— Грубиян неуважительный... без стыда, без совести! Это про меня — язва? Да как же ты смеешь?! Грех так про мамку...
Она все тыкалась своим угловатым темным лицом в его культю. И сын так энергично замотал головой, что панама соскользнула у него и полетела вниз, на резиновый коврик. Федор Григорьевич, нагнувшись боком, поднял ее, стряхнул и протянул молча владельцу.
— А ничего, спасибо! Терпения на старую не хватает... — проговорил сердито инвалид. — Никак, понимаешь, успокоиться не может — жуткое дело! С самой войны, с сорок четвертого... Сказать кому — не поверят.
Правой рукой он водрузил панаму на голову и прихлопнул сверху ладонью.
— И правда, бабка, откуда у вас берется столько слез? — звонко, точно молоточком, отстукала девушка с косичками. — Сами расстраиваетесь, дядю Петю нервируете и всех вообще.
Старуха повела на нее влажным, затуманенным взором.
— Идол каменный! — горестно, с сердцем сказала она. — Все вы молодые как каменные. А у меня душа вконец извелась. Я и не хочу, а плачу...
Внучка подергала плечами, выражая неодобрение, и отвернулась к окошку — там были жизнь, свет, движение, праздничная пестрота.
На какое-то время в машине установилось молчание — только и слышалось, как старуха потягивала носом. Впереди, над угловым зданием с вывеской по фасаду «Изотопы», зажглось изображение атома — исполинский пестрый цветок. Лиловые, желтые, зеленые, нежнейшего оттенка неоновые орбиты электронов, наложенные одна на другую, создавали подобие венчика разноцветной ромашки, в центре которой пунцово тлело атомное ядро.
— Дядя Петя, смотри, атом! — воскликнула обрадованно девушка. — Бабка, смотрите, это атом!
— Тот самый, что ли? — вяло, утомившись как видно, спросила старуха.
— Ну да, а какой же еще? — кивнула девушка.
— О, господи! Всё против матерей выдумывают, — сказала старуха. — Ровно бы не люди, ровно бы материнской сиськи не брали — всё против матерей! А те одно знают: брюхатеют!
Дом с изотопами, не слыханным ранее предметом торговли, остался позади, заслоненный другими домами. Но некоторое время еще была видна в предзакатном воздухе огромная ромашка с нездешнего луга. И, изогнувшись на сиденье, девушка с косичками проводила взглядом через заднее стекло этот адский цветок, источавший над крышами свое радужное, газовое свечение. Сложенными в щепоть пальцами инвалид извлек из кармана пиджака папиросу, зажал ее в губах и ожесточенно захлопал по карманам, ища спички. Федор Григорьевич подал зажигалку, инвалид прикурил, сопя и задыхаясь, и вновь повернулся к матери.
— Приедешь домой, шли телеграмму: как приехали, как что? — понемногу успокаиваясь, распорядился он. — Светланка вот тебе напишет, ты ей отдиктуй. И не трясись над каждым словом, не жалей лишней копейки. А саженцы я вам вышлю обязательно — понятно тебе? И славянку, и грушовку, и анис, и майскую зарю. Сказал — сделаю! Ну чего ж ты?..
— Сынок, калечка... — пробормотала старуха.
Она опять плакала, уставясь на сына полуослепшими от влаги глазами.
— Калечка, калечка... И Верка тебя не пожалела — жена называется! Кто тебя, кроме матери, пожалеет?
И она поглаживала и ласкала тупую культю, дергавшуюся в рукаве, как испуганный зверек. Сын издал нечленораздельный звук, не то стон, не то кряканье; взмокшее лицо его пылало.
— Да я уж позабыл про свою руку! — в отчаянии выкрикнул он. — Вот вредная, ей-богу! Ни себе, ни другим отдыха не дает... И Верку я позабыл, аллах с ней!