Странники
— «Красивый», хряй…
Озираясь на тьму прищуренными глазами, несмело вошел прилично одетый мальчик и остановился у порога, держа в руке зимнюю, с наушниками, шапку. На нем опрятное пальто темно-синего сукна и прочные сапоги.
Филька удивился: почему ж это назвали мальчишку «красивым», когда у него приплюснутый нос, толстогубый рот, раскосые китайские глаза и оттопыренные, как у барана, уши?
— Из какого дома? — спросил Амелька.
— Из Розы Люксембург.
— На зиму глядя только дураки бегают, — сказал Амелька.
«Красивый» вынул носовой платок, стряхнул им мусор со скамейки, сел, ответил пискливо:
— Заведующий очень балда. Очень трудные задачи из арифметики. А с зимы хотят немецкий язык… Ну их к монаху! Я по воле стосковался. Кругом солнышко светит, потом снежок полетит. Я сижу под окном, сижу и гляжу: разные люди ходят, собачонки, барышни, а я сижу, все гляжу да песни пою: «В неволе сижу, на волю гляжу, а сердце так жаждет свободы». И до черта захотелось, ребята, в Крым, на курорт. Вот бежал.
Все сочувственно захохотали. Амелька подмигнул своим:
— Нашего полку прибыло. Мы — туда же. Карась, зарегистрируй гопника. Амуницию выдай, чтоб по форме, с кандибобером, высший сорт. — Амелька ухмыльчиво прищурился на «красивого», весело сморкнулся на пол и добавил: — А шкурку евоную вместе с сапогами Матрешихе на толчок снеси, да не продешеви, а то пятки к затылку подтяну.
* * *Вечером Амелька сказал:
— А все-таки надо насчет дальнейшей жратвы промыслить… Разве котиков половить?
— Что ж, — встрепенулся Пашка Верблюд и с ожесточением поскреб свой горб. — Дело к зиме, кыскины шкурки с руками оторвут!
— А я, братишки, знаю как… — проговорил Карась. — Другие дураки сначала удавят кошку, а потом обснимывают мертвую. А надо с живых сдирать кожу, как чулок. Кошке тогда сильно больно, поэтому вся шерсть дыбом, и шкура самая добрая получается, с ворсом…
— Нет, братва… Это дело — тьфу! А вот что… — И Амелька начал выкладывать свои соображения.
Его слушали внимательно. «Красивый», одетый теперь в рвань и дырявые валенки, поощрительно кивал Амельке головой.
Вожак Амелька знал, что со станции ежедневно отправляются два состава поездов, груженных белой мукой. Он с братией раздобыл дюжину пустых мешков и ночью повел ребят прочь от вокзала вдоль путей. Когда полотно дороги пошло в гору, Амелька остановился и сказал:
— Тут поезд делает тихий ход. Вошкин, стой здесь, Пашка — еще дальше, Степка — еще дальше. И остальные так же — на пять сажен друг от дружки. Приготовьте ножи. Сбоку вагонов будут висеть мешки — живо срезай, чтобы упали. Только и всего. Один промахнется, другой срежет.
Он дал ребятам по две понюшки кокаина и зашагал с мешками к семафору.
Остановившись на удобном месте, Амелька точно так же зарядил обе ноздри крепкими понюшками. От этого бдительность его стала острее, и внимание сосредоточилось в глазах, в руке, державшей нож.
Так он поступал всегда, когда шел «на дело».
Ночь была темная и тихая. Над станцией висело зарево от электрического света. Красные, зеленые, белые огни светились повсюду на развитии путей.
Свисток — и поезд двинулся. Сигнальный рожок возвестил с вышки, что путь исправен и свободен. Амелька засучил рукава и вложил в правую руку нож.
Поезд еще не получил разбега, шел медленно.
Амелька, «взяв глаза в зубы», хищно следил за каждым громыхающим мимо него вагоном. В некоторых старых, растрепанных вагонах под задвижной дверью зияли порядочные щели. Амелька ловким взмахом ножа вспарывал через щель набитые мукой мешки, потом, поспевая за поездом, нацеплял свой пустой мешок за выступы железных болтов и скреп. Хотя к Амелькиным мешкам были заранее пришиты веревочные петли, однако требовались необычайное проворство рук и зоркость зрения, чтоб в темноте на ходу поезда нацепить мешок как раз под щель, из которой уже самотеком бежит мука.
Удачно взрезав дюжину вагонов, Амелька поспешил к своим. Те работали не менее успешно, чем Амелька: двенадцать снятых Амелькиных мешков были наполнены мукой примерно по пуду с гаком в каждом.
— Эх, черт!.. Мало, — пожалел Амелька.
На этой хлебной заготовке участвовали все: и новичок «красивый», и даже Катька Бомба. Только Филька отговорился, не пошел: сказал, что голова болит.
Не было и Мишки Сбрей-усы: исчез третьего дня и не возвратился. Он засыпался в своей новой проделке с поросенком, был избит мужиками и попал в милицию. Несчастный же Хрящик, оплошав, завяз в мешке, озверевшие крестьяне яростно растоптали его, как таракана, а поросенка пропили.
Ребята до утра пекли блины на старом, содранном с крыши железном листе. После этих блинов, отравленных ржавчиной, Инженера Вошкина изрядно рвало.
— Называется: тяни-кишка… — как всегда, подтрунивал он над собой.
Амелька решил десять пудов муки «загнать» в продажу: деньги нужны до зарезу, а мука в то время была дорогая. Хорошо, что еще бандит Иван Не-спи пока его не утесняет. Не попал ли он, кошкин сын, в острог? Вот бы благодать!
* * *Филька, в меру тоже пострадав животом, утром пошел в город разыскивать анатомический театр, чтоб выяснить, где похоронен слепой Нефед. Фильку направил расторопный, всеведущий Амелька, рассказав ему, что и как.
В анатомическом театре Фильке втолковали, что все трупы отвозят на дальнее кладбище, где и зарывают в общей могиле.
В конце концов Филька нашел эту могилу. Она большая, свежая, бескрестная. Такая могила была ему чужда и ничего не говорила его сердцу. Филька мечтал встретить на могиле любимого слепца хороший памятник. А замест того — березы, березы и на них покинутые гнезда улетевших в теплую сторону грачей Горько стало Фильке. Он пошел домой.
Было темновато, а надо еще пройти весь город да версты две прошагать до своих. Нет, страшно. После смерти Спирьки, Майского Цветка и старого Нефеда Филька стал бояться одиночества в ночное время. Все ему мерещились покойники, а дед Нефед нет-нет да и окликнет его и бросит укорчивое слово: «Из-за тебя я жизни лишился, Филька». Нет, он ночью не пойдет к своим, он как-нибудь переночует в городе.
— Эй, собачка, залезай к нам! — услыхал он звонкий голос и остановился.
Строящийся дом, леса. Пахнет смолой. Огромная печь для варки асфальта. Какой-то одноглазый черномордик, скаля на Фильку белые зубы, выглядывал из железной печки.
— Залезай. Тепло. Народов много в нашей отели для приезжающих.
Филька привстал на цыпочки, заглянул
— Филька, никак? — спросил черномордик.
— Я самый. А ты?
— Раньше Пипкой звали, теперича — Клоп-Циклоп.
Так скубент прозвал меня. Скубент ли, комсомол ли, — пес его ведает. Опись снимал с нас.
Филька не сразу узнал Пипку: уж очень он был черен от сажи, только блестели зубы, когда он улыбался, и белел большой глаз, как новый серебряный полтинник. Пипка до разгрома тоже ютился под баржей; он такой же одноглазый, как и Карась, но брюхастый, толстозадый, маленький и круглый — словно арбуз на ножках. А глаз выклюнул ему ручной журавль, когда Пипка еще не был Пипкой, когда он жил в деревне, сосал мамкину грудь и его звали Петькой. Впрочем, мальчонка об этом почти ничего твердо не помнит.
Увидев двух оборвышей, бегущих к печке, одноглазый скомандовал Фильке:
— Кричи «Место ждет хозяина!» Залазь!
— Место ждет хозяина! — вскричал Филька и повалился на единственное свободное место на дне печки.
— А вы, шалавые, — с носом! — захохотал Клоп-Циклоп в лицо двум опоздавшим и лег возле Фильки.
Оборванцы барахтались на дне печки, как раки в решете. Фильку многие узнали; он тоже узнал многих — бывшие баржевики. Одноглазый Клоп-Циклоп о чем-то спрашивал его, но он, дорвавшись до людишек и тепла, сразу задремал.
— Эй, шпана! Курево есть у кого?