Странники
Так упорно и тревожно Амелька думал о своем. Но сердце и голова его устали жить и думать. Хотелось в отчаянье крикнуть, позвать на помощь.
— Матушка! — нервно стуча зубами, прохрипел Амелька. Он выхватил с груди пузырек, где кокаин. Но пузырек был пуст.
С севера меж тем надвигалась седая туча; рваные, беспризорные облака неслись по пустынным небесам, — в ночь разразится метель, ударит стужа. Горе бездомной шатии!
Однако голодранцы делали вид, что им легко и весело. Забрались в свой склеп, затопили печь. Неунывающая Катька Бомба, подмурлыкивая песни и пересмеиваясь с ребятами, стала разводить тесто для лепешек.
Клоп-Циклоп, подмигнув единственным глазом Инженеру Вошкину, сказал:
— Разрисуй мою морду, чтоб страшнее некуда. Завтра утром на дело пойду. По-сухому.
— Ладно, — с готовностью согласился Инженер Вошкин и глубокомысленно добавил: — А ты до завтра доживешь? Будущего, гражданин, нет.
Ночью по всему простору выло и мело.
Утром Амелька едва открыл занесенную снегом дверь их склепа.
— Ну вот, Крым, — сказал он неопределенно и ушел в город.
За ночь снеговая туча пала на землю; перед утром трудолюбивый ветер неплохо поработал: заголубело вверху, солнце смотрит в белизну снегов, все концы неба прояснились и утихли.
Вслед за Амелькой убежал и Клоп-Циклоп. Искусный Инженер Вошкин превратил его лицо в мерзкую, отталкивающую харю: немножко натёртого кирпича, немножко сажи, чуть-чуть какой-то желтоватой дряни, чуть-чуть собственной слюны, — и краски трех цветов готовы. Лицо одноглазого отрепыша стало маской пораженного проказой.
Утренний воздух свеж и вкусен. Сквозь голубоватое от снега, насыщенное светом пространство гудел литым металлом колокол: было воскресенье.
Прельщенный этим звоном и собственной затеей, карапузик Клоп-Циклоп ушел в город и больше не возвращался.
С ним случилось вот что.
В узком переулке он атаковал благочестивую старушку, принадлежавшую, судя по старомодной лисьей шубе с куньим воротником, к бывшему купеческому кругу. Она, осиянная благостью молитвы, безмятежно култыхала на больных ногах из церкви, неся в руке узелок с просвиркой и кутьей. Как вдруг из-за угла — страшный, обезображенный мальчишка:
— Ваш кошелек!!
Старуха впопыхах влезла в сугроб и закричала сиплым басом.
— Заткнись! Народу нет!.. — угрожающе загнусил мальчишка. — Я сифилитик… Видишь! Укушу — и через два часа твой нос провалится. Даешь трешку?!
Когда Клоп-Циклоп оскалил пасть, чтоб куснуть бывшую купчиху, старуха от ужаса лишилась языка, сунула мальчишке бумажный рубль и замычала. Парнишка вырвал у нее узелок и пошел прочь, пожирая на ходу кутью.
— Почин есть, — бубнил он про себя.
Воодушевленный столь легко доставшимся ему успехом, он атаковал и другую жертву. Эта жертва — тоже женщина и тоже из купеческого круга, но не бывшего, а существующего ныне, попросту — базарная торговка.
— Ваш кошелек!
— Чего та-ко-е?
— Кусну — и через два часа стропила в вашем носу провалятся.
— А вот посмотрим, у кого скорей провалится, — И краснощекая тетка, бойко изловчившись, сгребла налетчика за шиворот.
Клоп-Циклоп рванулся так, что затрещала на нем зеленая кацавейка, но тетка, подкрепившаяся ради праздника винишком, видимо, имела порядочную силу. Клоп-Циклоп заорал «караул!» и бросил узелок с недоеденной кутьей. Потом стал всячески божиться, что он парнишка хотя и одноглазый, но вполне здоровый, глаз ему выклюнул журавль, а морду нечаянно разрисовал приятель-озорник. Тетка, пыхтя и не говоря ни слова, волокла его. Тогда Клоп-Циклоп стал жадно плакать и молить о пощаде, взывая к милосердию базарной торговки.
Но появился милиционер, тетка подозвала его, и Клоп-Циклоп был доставлен куда надо.
19. ПИСЬМО К МАТЕРИ. ТЕНЬ ДУНЬКИ ТАРАКАНА
— Завтра, либо послезавтра — в Крым, — объявил вернувшийся из города Амелька.
— Завтра не существует, потому что… — опять опротестовал Инженер Вошкин. — Сам же ты сказал.
Амелька не ответил. Он весь в нетерпеливом возбуждении: какой-то радостный порыв светился в его утомленных, болезненно прищуренных глазах. Может быть, странное предчувствие близкого свидания с матерью, а может, приятные вести с такой силой взвинтили померкший Амелькин дух. Амелька слышал на базаре: Иван He-спи, варнак, бандит, налетчик, накрепко засыпался, засел в тюрьму» откуда один выход для него — расстрел. И, стало быть, Амелька навсегда получил полнейшую свободу.
Не позже завтрашнего дня он наведет точные справки, так ли это. Вот если б — да!
Он купил в городе два листа бумаги, марку и конверт. Сейчас станет сочинять письмо ей, матке Настасье Куприяновне. Амелька сам удивился проснувшемуся в нем чувству к матери; он не знал, где оно родилось, какими путями обошло, захватило его сердце. Но это чувство долга и любви теперь пленило его всего, и плен тот сладостен и тяжек.
Еще держались сумерки. На западе догорали оранжевые, золотистые, зеленоватые тона, Посиневшие от холода, голодные ребята разводили костер. Инженер Вошкин обучил Шарика верховой езде. Шарику надоело баловство; он обсобачил парнишку предостерегающим лаем и, голодный, забился в угол мрачного, сырого склепа возле ног Амельки.
Амелька стоял на коленках, облокотившись на перевернутый вверх дном ящик, и сочинял письмо. Огарок поводит вправо-влево золотым своим хвостом. На ящике два слизняка; им неприятен свет огарка и неприятен человек, пыхтящий возле них; они невидимо вздрагивают, просят смерти. Амелька смахивает их на пол, топчет сапогом.
«Бесценная матушка, Настасья Куприяновна. Это пишет тебе сын твой, небезызвестный Амельян.
Бесценная матушка, вот уже почитай три года я убег из родимых краев и тебя бросил, горемыку. А из-за чего — ты знаешь сама. Что же это они делали со мной, особливо этот самый мироед Гаврила Колотушкин? А я потому озлобился, как сирота я есть, потому что разные буржуи угробили моего родителя, а вашего супруга и вас навек осиротили. Тяжко мне было, вот и озорство пошло Лучше бы меня убили, а не тятьку. Бесценная матушка, Настасья Куприяновна, то есть гак я люблю тебя, не нахожу слов. Одна подушка знает, сколько я проливаю горьких слез. А живу я шибко худо, ноют мои руки, ноют мои ноги, и сердце ноет, и сам я весь больной, изжеванный. Ежели не брошу бродяжить, чую, умру. Потому жизнь моя шибко тяжелая. Ну, клянусь тебе богом, бесценная матушка, Настасья Куприяновна, вот только съезжу в Крым, прогреюсь на солнышке для здоровья и вернусь, родимая, к тебе, вернусь на всю жизнь нашу. Уж вот-то заживем! Не скучай, не плачь, дожидай меня, пожалуйста, уж теперь скоро, совсем скоро свидимся с тобой. Уж ты прости меня как-нибудь, не проклинай, не плачь, А я тебя, бесценная матушка, Настасья ты моя Куприяновна, видел о прошлый год в городе нашем, только не смел подойти, потому — больной я весь и лицо опухло, и одет скверно, ты бы испугалась, не признала бы сына своего. А вот как хотелось подойти… Я, может быть, ходил след в след тебе и слезы…»
— Амелька, шамать хочешь? — вбежала с улицы Катька Бомба.
— Подь к черту! Вонючка… — буркнул Амелька, погасил огарок и вытер рукавом мокрые глаза.
Катька ушла. Амелька запер дверь, зажег огарок и стал доканчивать письмо.
Ему надо сейчас же снести письмо на почту, чтоб как можно скорей мчалось оно в деревню к матери. Он шел через парк, плотно стиснув зубы. Вызванные письмом переживания детства снова и снова вставали в возбужденном Амелькином мозгу. Его душа была охвачена злобной жалостью к своей судьбе, к матери, к убитому белогвардейцами отцу. Инстинкт жестокой мести овладел им вдруг. Ну, попадись ему теперь буржуй или какой-нибудь белогвардеец, он сразу отвинтит ему башку, вспорет брюхо, кишки намотает на березу. Схватил чугунный диван, с яростью отломал узорчатую ручку, подволок к пруду и бросил в зазвеневший, провалившийся ледок. Поднял камень и метким швырком разбил электрический фонарь. Попробовал вырвать с корнем молодое деревцо, но сила не взяла, заскрежетал зубами. Пошел вперед, надбавляя шагу и тяжело, с присвистом дыша. Опрокинул на ходу еще четыре скамьи, выломал ворота, дал по шее нищенке-старухе. Потом пришел в себя и, весь потный, огляделся. Все мутнело, вздрагивало перед глазами, и оголенное сердце его стало остывать.