Странники
— Пиши: «Вор».
— Я воровством не занимаюсь, — с волнующей дрожью ответил Филька.
— Тогда пиши: «Будущий вор», — подал совет Амелька, улыбаясь на Фильку уголками глаз.
Отчетливо раздались семь неторопливых ударов в железный лист.
— Семь часов… Сейчас будем чай пить с балой.
Филька рассмотрел: над печкой висели на веревке дешевенькие часы-будильник, а время отбивала в железный лист косматая девчонка, похожая на цыганку.
— Это — Надька Хлебопек, — сказал Амелька. — Недавно с хлебной баржи мы пять кулей муки сбондили. Баржа на якоре стояла. Рабочие загуляли, пьяные, ну, мы на двух больших лодках ночью… Теперь свой хлеб. По-нашему хлеб значит «бала». Дело было трудное. Зато — кто работает, тот и ест.
Меж тем Пашка Верблюд притащил большой жестяной чайник с кипятком. Амелька развернул только что украденные у дамы тюрючки. В одном — мятные пряники, в другом — чернослив, в третьем — чай и сахар, в четвертом — макароны, в пятом — конь, кукла и резиновая соска со стеклянной бутылочкой.
— Ага, дело, — сказал Амелька и радостно улыбнулся. — Это Майскому Цветку.
— А кто такой Майский Цветок? — спросил Филька.
— А вот увидишь. Карась, дели добычу!
Под баржей стояли неимоверный гвалт и перебранка. Все говорили повышенными, крикливыми голосами, все отборно ругались, даже малыши. Было похоже, что пестрое стадо грачей, журавлей, гусей и чаек горланит на отлете. В полумраке сновали взад-вперед серые тени. Возле приподнятого борта баржи горел на воле костер, ветер загонял дым под баржу. Кой-где, в отдельных группах, разместившихся на чаепитие, поблескивали светлячками огарки: по продольной оси баржи была натянута в вышине проволока, на ней укреплены зажженные свечи — штук пять-шесть. Фильку это забавляло. Он чавкал хлеб, с наслаждением запивая чаем.
— Свечи наши шпана ворует или покупает по очереди. Следит дежурный. А курево, шамовка, то есть жратва, и водка у нас общие. Обутки тоже общие. Да вот поживешь — узнаешь, — посвящал Амелька Фильку в неписанные законы уличной шпаны.
Степка Стукни-в-лоб глотал жижу из грязного черепка, многим чашками служили консервные коробки.
В дальнем углу горел небольшой грудок-теплина: там было весело: играли на паршивой сиплой гармошке, подтягивали на берестяном пастушеском рожке, плясали. И плясали залихватски, с гиканьем, в присядку. Филька видел, как отрепья плясунов развевались в наполненном гвалтом воздухе. Его потянуло туда.
— Соси еще, бурдомаги много, — сказал Пашка Верблюд. — Локай вдосыт.
— Может, щиколаду хочешь али кофею?
— Хочу, — заулыбался Филька.
— Ну, ежели хочешь, дак у нас ни кофею, ни щиколаду нету… А вот что есть. — И Пашка плеснул в самый нос Фильки опивками чая.
Филька отерся рукавом своего отрепья и умоляюще посмотрел на Амельку, как бы ища защиты.
— Пойдем к Майскому Цветку, — пригласил он Фильку, а на Пашку Верблюда полушутливо закричал: — Ежели еще дозволишь вне программы, я те паюсной икрой весь зад вымажу! Да, да. И лизать заставлю… Филька, айда! Топай за мной.
Пробирались между кучками оборванцев. В трех кучках резались в грязнейшие, обмызганные карты. За печкой внутри баржи был натянут в виде палатки большой брезент, украденный с хлебного штабеля. Амелька с Филькой вошли в палатку.
— Здравствуй, Майский Цветок, — проговорил Амелька.
— Здравствуй.
При свете стоявшего на ящике застекленного фонарика Филька разглядел: дощатые нары, на нарах — прикрытая ветошью солома, на соломе — маленькая женщина; она кормила грудью ребенка.
— Вот тебе, Майский Цветок, сиська резиновая для парнишки, вот сливы, вот пряники. А это вот конь ему.
— Спасибо, — ответила женщина. — Спасибо. Вон, на ящике, видишь; мне много натащили всего. Вон вино красное. Да я не пью. Пейте.
Амелька спросил женщину:
— А где твоя шуба? — Покажи новенькому свою лисью шубу.
— А нешто не видишь? Вон висит. Амелька, конечно, видел. Он снял шубу и подал ее Фильке.
— Подивись. Краденая, конешно. По-нашему — темная.
Филька пощупал потертую одежину, сказал:
— Бархат, надо быть. Вот так шуба! Амелька самодовольно засопел, повесил шубу и с хвастливостью добавил:
— У нас все роскошно. Не иначе.
Филькины глаза привыкли к полумраку. Он внимательно рассмотрел женщину. Она лежала в синеньком ситцевом платье, в лакированных, больших, не по ноге, башмаках и с браслеткой на худой, как палочка, руке. Она показалась Фильке подростком, с желтым худощавым лицом, — правда, приятным и ласковым. Хороши задумчивые темные глаза ее: в них была и непонятная скорбь, и что-то детское, обиженное, такое знакомое Фильке. Она глядела новичку в лицо, пыталась приветствовать его улыбкой и не умела этого сделать.
— Который же год тебе? — несмело спросил он. Она молчала. За нее ответил Амелька:
— Ей скоро четырнадцать. А вот могла все-таки раздвоиться, дитю родить. Три недели тому назад.
— А где же муж-то твой?
Девчонка язвительно ухмыльнулась, закинула за голову руки и, как-то жеманно изогнувшись вся, отвернулась к стене.
— Надо полагать, мужьев у нее достаточно. Ежели она пожелает, то можешь и ты. Очень просто. Твоей марухой будет.
Филька сплюнул. Девчонка вдруг захохотала. Хохот ее был особенный, взахлеб, визгливый и дикий. Филька заметил, как плечи ее заходили, судорогой свело выгну-тую спину, ноги задергались.
— Не плачь, Майский Цветок, не плачь, — ласково, сердечно сказал Амелька и погладил ей спину.
— Я не плачу! — И девочка повернулась к нему лицом: — Я смеюсь.
У Фильки задрожал подбородок. Он видел, что по влажным щекам Майского Цветка катятся слезы.
— Зачем же ты, коли так, убежала из дому-то?! — тоскливым, отчаянным голосом проговорил он.
— Тебя, дурака, не спросила, — ответила девчонка, прижимая к своей груди, как куклу, спящего сына.
— Вот через это, что мы не знаем, кто парнишкин отец, мы все подружку любим и парнишку любим. Ухаживаем за ней вот как! Она у нас как в санатории имени Семашки… А звать ее Машка, Майский же Цветок — прозвище, в честь нового быта.
Амелька сел на пол, отбил камнем у бутылки горлышко, отхлебнул вина и закурил трубку.
— Майский Цветок просила, чтоб, значит, аборт; ну, мы отсоветовали ей, не допустили. Да. И очень распрекрасно сделали. Теперича у нас какая-то заправ-дышняя забота есть, чтобы, значит, матери с сыном было хорошо.
Сдерживая в себе горестную дрожь, Филька сказал, как взрослый:
— А вот я на этот счет знаю стихиру одну, — дедушка Нефед научил меня. Поется она так. — Филька отер губы и запел:
А котора душа тяжко согрешила,Во утробе младенца погубила,Ей не будет вовеки прощенья —За дитя своего погубленье.Филька пел звонко, трогательно, с большим чувством. Он покосился вниз и вбок: там возле ящика сидел Шарик, вилял хвостом и умильно смотрел в рот своего хозяина. Филька покосился на нары: девчонка-мать мечтательно уставилась в брезентовый потолок своей кельи; весь смысл Филькиной песни она, должно быть, вобрала себе в грудь, и выросла к ее груди большая радость.
Филька от удовольствия высморкался на песок и крикнул. И всем троим стало хорошо.
Вбежала белокурая чумазая девчонка в порыжелом драном, до пят, пальтишке. В ее руках — грязная кринка с манной кашей.
— Ты дежурная при Майском Цветке? — затыкая бутылку тряпкой, грозно спросил Амелька девочку. — Где ж ты шляешься?! Ребенок плачет.
— Я Майскому Цветку кашу варила, — пропищала та. — Ну, так и заткнись.
— Ну, ты! Вонючка! В морду!.. Фильке не понравилось это:
— Пошто так?.. Обидно ведь…
Амелькино лицо стало надменным и сердитым. Сквозь зубы сплюнув, он сказал:
— Им только шею протяни, — они тебе башку оторвут да в бельма бросят. Это — народы опасные.
Филька с Амелькой вышли из палатки в помещение баржи. Возле печки лежал на каком-то пакостном барахле щуплый парнишка. Правая нога его уродливо скрючена. Впритык к печке стоял костыль. Парнишка вздрагивал, стонал. На его голове надета в виде скуфейки арбузная корка.