Странники
Солнце село. На небе редкими одиночками стали появляться звезды. Снежная степь слегка заголубела. Взлягивая задними ногами, мутно прожелтел беляк. Дед по-мальчишески заухал, засвистал, загайкал. Заяц, поджав уши, улепетывал вовсю. А когда станица открыла стеклянные глаза огней, дед опять нахлобучил парнишке шапку и сказал:
— Ну, молодец, приехали. А зовут тебя Филькой…
Филька не сразу опомнился от радости. Он взглянул в бородатое лицо перхавшего смехом деда, закричал:
— Значит, Дизинтёр у тебя?.. Ой, дедушка, ой, милый!
— За дочерь мою сватается… Только нет, шалишь. В работниках он у меня. А ежели налогами прижмут… ну, тогда… доведется девку ему отдать. Да, брат Филька, да… Вылазь: приехали…
Дизинтёр выскочил в одной рубахе, — от него пар валил, — бросился выпрягать лошадь. Филька, с двумя парами новых лаптей за плечами, смирно стоял в сумраке возле палисада, улыбчиво следил за быстрым парнем, все еще не доверяя глазам своим. Он или не он?
— Кого привез, дядя Тимофей? — спросил парень старика.
— Фильку!
Тогда Дизинтёр швырнул на снег дугу и подскочил к радостно заплакавшему Фильке.
Пили чай. Дед в тепле оттаял, с бороды сразу слинял иней. Да он не дед, а просто дядя Тимофей, крепкий старый мужик, совсем непохожий на дедушку Нефеда, Дочери Тимофея — одна краше другой — Катя и Наташа, крупные, крепкие, румяные. Да не плоха и хозяйка: ласковая, улыбчивая, и силищи в ней — ого! Идет — изба дрожит. А Дизинтёр отъелся, словно кот. Рожа красная, круглая, еще маленько, и — уши пропадут. Ишь ты, белую бородку отпустил… Видать, живут очень справно — в достатке, в сытости.
В дороге путники назяблись, тепло сразу сморило их, вскоре завалились спать. Дизинтёр лег о бок с Филькой, на овчинных пахучих шубах, на полу. Пошептались.
— Хозяин мой сектант называется, беспоповец, — нашептывал Дизинтёр в ухо Фильке.
— А я было в тюрьму угодил, — шептал Филька. — Амелька-то, понимаешь, ой-ой-ой…
Дизинтёр, вслушиваясь в речи парня, удивленно восклицал:
— Ой, господи! Что же это такое… Ой… Ну, может статься, это на пользу ему, замету в сердце оставит на всю жизнь, может — его спасенье в этом… Царство небесное женщине-то… Ой, сердяга…
Помолчав, повздыхав, Филька спросил:
— А я куда? Мне-то как же?
— Подумаем… Устроим… — сонно, не сразу откликнулся Дизинтёр. — Чего? Да, да… Устроим, мол… Эвот, верстах в трех, в бывшем поместье, скоро стройку станут делать, рабочих будут набирать… Пес их ведает, чего-то такое затевают… Да, да… это самое… Ты спишь?
— Когда?
— Чего «когда»?.. Спишь, мол?
— Нет, приехали… Чего?
— Ну, в таком разе спи.
По хате давно кувыркался, прыгал, падал с печи, взлетал к потолку многоголосый русский храп. Сдержанно, как бы стыдясь, похрапывали на кровати девушки; старуха храпела густо, весело, с прихлюпкой, с присвистом, а бородатый Тимофей на печке сначала пускал захрапку тонко, жалобно, в одну ноздрю, потом, захлебнувшись, на минуту умирал и вдруг раскатывался таким громоносным треском, что звенели в рамах стекла, шевелились горшки на печке, тараканы сыпались с потолка, со стен, и проснувшаяся старуха в испуге бормотала:
— Тимофей, Тимофей, ляг на бок… И как у тебя башка-то не разлетится в черепки?..
Утром, сдерживая слезы, Филька толково и не торопясь вновь пересказал за чаем Дизинтёру все, что случилось с ним и с Амелькой.
— Экая страсть, экая страсть, — стала креститься хозяйка и сразу же заругалась: — Его, паскуду, твоего Амельку, подлеца, расстрелять мало. Шкуру бы с него с живого снять, псам стравить!
— Полегче ты, — сказал Дизинтёр. — В жизни всякий спотыкается. А он ненароком. Ему этот грех камнем на сердце будет.
Хозяйка милостиво улыбнулась, тряхнула толстыми боками и, водя взором от Катерины к Дизинтёру, распевно, по-старинному проговорила:
— Ну, чисто наш начетчик, парень, ты. Кабы десятка два годков тебе прикинуть, прямой путь в начетчики. Ах, сатана! Ах, соблазнитель! Ты, Катерина, не слушай его… Он все врет. — И двойной подбородок ее затрясся в непонятном для Фильки смехе.
Дизинтёр заюлил глазами, Катерина отвернулась, смешливо фыркнула в ладонь Хозяин дул на блюдце с горячим чаем, молча прел
— Кто без попов, без священников живет, тот в ад идет. — И Дизинтёр, кольнув хозяина словами, положил на блюдечко медку.
— Кто в ад, а кто и на работу. — Хозяин перекувырнул вверх дном пустую чашку, сказал Дизинтёру: Поторапливайся. У тебя от святости того и гляди рожа лопнет. Идем!
— Куда это? Опять хлеб перепрятывать? Смотри, допрячешься. Самого как бы не запрятали.
— Не стращай… Парнишка, и ты, может быть, подсобишь?
— С полным нашим удовольствием, — рыгнув, ответил Филька.
Мужчины ушли. Женщины засуетились по хозяйству. Наташа с Катей, как ткацкие челны, сновали взад-вперед во двор и в хату, таскали пойло скоту, кормили уток, кур. Хозяйка всю вкусную снедь со стола схоронила в потайной кладовке: мед, сметану, пшеничные рассыпчатые хлебы. А на стол, прикрыв сверху полотенцем, положила початую ковригу отвратительного хлеба, с отрубями, с картофельными, перемолотыми в муку, отбросами. Этот хлеб шел лишь в корм свиньям Но хитрая хозяйка клала его на самое видное место; ежели придут с досмотром, пусть подивуются, что жрут-едят даже крепкие крестьяне.
— …Ох, господи!.. Когда же антихристовы времена-то переменятся?
7. ЧАЙ ПЬЮТ СВОЕОБРАЗНО
Так вот каков он, этот знаменитый Ванька Граф.
Присмотревшись к своему заступнику, Амелька проникся к нему особым уважением.
По недостаточной своей житейской опытности Амелька видел в бандите лишь одни показные общечеловеческие стороны, которыми, г большой пользой для себя, гак любил щеголять убийца. Амелька еще не знал, что этот прельстивший его громила весь обрызган кровью своих жертв и что задушить любого человека в угоду своей черной страсти — для него пустяк
Ванька Граф — саженного роста, широкоплеч, сутул: полуплешивая голова его то втягивается в плечи, то выныривает, как у черепахи. Лицо — скуластое, багрово-красное, будто обварено кипятком, переносица приплюснута, нижняя выдвинутая челюсть покрыта рыжей редкой шерстью. Ноги — толстые, без перехвата, как столбы.
Под покровительством этого слона, слово которого для камеры закон, Амелька чувствовал себя в сфере безопасности.
Однажды, после переклички перед утренним чаем, Амелька заметил в углу о чем-то совещавшуюся группу мохнорылых шакалов. У них, как и у большинства заключенных, какие-то малокровные, ленивые движения и хмурые, голодные глаза. Шакалы шептались, перемигиваясь со шпаной, кивали в сторону одиноко сидевшего на скамейке коротконогого толстяка-растратчика в помятой синей визитке, У него отвислые нажеванные щеки — на жаргоне шпаны «брыле»; круглая гладко выбритая голова, на мизинце перстень. Он здесь всего три дня.
К нему подходит враскачку белобрысый, щетинистый, как дикобраз, субъект в рваной рубахе. Тупоумно двигая бровями и сопя, он кладет тяжелую, в веснушках, руку на плечо брыластого толстенького человечка: — Ну, фрайер , сегодня гони шамовку: надоело мне ждать, — говорит он сиплым, как у сифилитика, голосом.
Толстяк брезгливо сбросил его руку:
— Что вам надо?
— Ситный, говорю, гони. Папирос гони: ты вчера передачу получил.
— Никакого ситного я вам давать не обязан,
— А, стервец! Проиграл и платить не хочешь?.. — заскрипел зубами белобрысый дикобраз. — А ты знаешь, фрайер, что в тюрьме за неплатеж убивают?
Толстенький взволновался, схватил лежавший рядом с ним саквояж и закричал:
— Врешь! Нахально врешь! Когда я тебе проиграл ситный? Я сроду в карты не играл…
Шпана окружила их, со всех сторон сыпались советы:
— Дайте ему, дураку, двугривенный… Откупитесь от него, папаша.
— Охота связываться со шпаной…
— Изобьет еще…
Дикобраз сложил на груди руки, стал в позу и наморщил обезьяний лоб.