Странники
Тетка погладила его по голове, сказала:
— Видно, сирота. Али так, балованной жизни ищешь? — взяла кошель и ушла.
Ласка незнакомой тетки бездомному Фильке — как масло по душе. Но слюни пускать некогда: служащий схватил его чайник, крикнул:
— Наматывай за мной!
С наслаждением принюхиваясь, Филька жует свежий деревенский хлеб, пьет чай, внимательно обшаривает взглядом каждый стол.
— Дед! — вдруг радостно крикнул Филька, приподнялся и снова сел.
В углу около окна пил чай старый слепец Нефед. Возле него — сухопарый небольшой мальчишка; волосы у него черные, в скобку; лицо острое, худое; передний зуб торчит и выпирает верхнюю губу.
«Чисто суслик», — с некоторым злорадством подумал Филька про нового поводыря и горестно вздохнул,
А дед Нефед показался ему самым родным и самым близким. Эх, дурак, дурак! Зачем он бросил деда мотаться на старости лет с каким-то паршивым сусликом? Нехорошо поступил Филька, не по правде,
Он жадно вглядывался в черты милого бородатого лица, пытливо изучал это лицо, словно впервые его видел. Изжелта-пепельные волосы деда густо спускались на изрытый морщинами бурый потный лоб. Незрячие, покрытые бельмами глаза сидели глубоко в орбитах, и над ними козырьком хохлатые брови. Вид деда угрюм, печален.
Деду жарко: он расстегнул ворот рубахи, отер рукавом взмокшее лицо.
«Жарко тебе, дедушка Нефед? — мысленно спросил Филька, — Ишь утирается… Старичок приятный мой…»
Близко от деда сидела пьяненькая компания. Похожий на церковного старосту почтенный седой старик в пиджаке расслаб душою, выдохнул из широкой груди воздух, крикнул:
— Эх, господи! Песню бы… Ну, страсть до чего люблю песни слушать.
И едва он кончил, как Нефед поднялся со своим поводырем, отер усы и запел древнюю стихиру об Алексее, человеке божьем.
— Ишь запел дедушка Нефед, — с восхищением сказал самому себе Филька и заулыбался.
Маленький, остролицый, как суслик, новый поводырь звонко вторил деду сильным детским голосом. Но, видимо, он слова знал плохо и, в упоении закрыв глаза, вел одну мелодию.
Многочисленная публика, бросив разговоры, вся ушла в слух.
Почтенный подвыпивший старик, растроганный пением, пьяно заплакал и, хлюпая и пуская пузыри, закричал сквозь слезы:
— Певчие! Еще!.. Жертвую полтинник… Соль-си-ре си-соль… Жарь херувимскую с оттяжкой!
Дед поискал темными глазами что-то в потолке, перешепнулся с мальчишкой, осанисто огладил бороду и густо завел новую стихиру. Тогда какая-то непонятная сила подняла Фильку с места. Не отдавая себе в том отчета, он очутился возле слепца и смело вплел свой грудной крепкий голос в тугой мотив стародавней песни. Дед, не переставая петь, удивленно боднул головой, уставился бельмастымя глазами рот поющего Фильки; коричневые щеки его задергались и вспыхнули, а голос дрогнул.
— Филька, — простонал он, оборвав песню. — Ох ты, Филиппушка ты мой, соколик… — Голос слепца захрипел, сломился, перешел в слезу, слепец шарил руками воздух, тянулся к Фильке, твердил: — Филя, соколик мой… Где ты, дите несчастное?
У Фильки все запрыгало в глазах: стены, окна, серое месиво людей, дед, мальчишка, и резкая боль сжала его сердце. Он поймал дрожавшую руку слепого старца, со всей силой взасос поцеловал ее и, преследуемый настороженной тишиной толпы, на крыльях все той же неизвестной ему силы выкатился из чайнухи вон. Не останавливаясь, не оглядываясь, он бежал без передыху вплоть до баржи. В его душе кипела странная борьба с самим собой, с другим каким-то Филькой, который настойчиво требовал вернуться к деду, уйти из этого гнезда жалких полулюдей, полузверенышей. Но в мягкой словно воск Филькиной душе уже окрепли новые желания и новые привычки. Сладкий яд свободы надолго и прочно отравил Филькино сознание. «Уж ты прости, дедушка Нефед, прости…»
5. БОЙ С ЗАРЕЧНЫМИ, И ЕДИНОЕ В СЕРДЦЕ — МОГИЛА
Филька забился в темный угол баржи. Потом заснул. Когда проснулся, под баржей кое-где мутнели зажженные свечи в самодельных фонарях, а на воле горел костер. Значит — вечер. В ногах у Фильки лежал Шарик. Филька приподнялся. Шарик преданно уставился ему в глаза, прижал уши, завертел хвостом. Филька огладил собаку и сказал:
— А я, Шарик, дедушку Нефеда видел… При нем — парнишка… Он паршивый, парнишка-то. А дедушка Нефед хороший.
Шарик, конечно, понял его речи, попробовал улыбнуться Фильке, крутнул головой и что-то по-собачьи ответил.
Беспризорники, как всегда, суетливо шумели. Картеж, песни, плясы, зуботычины.
Но вот Амелька засвистал в свисток:
— Эй, братва! На собранье, на собранье!!
Ему помогал одноглазый, в бабьей рубахе, Карась. У него за веревочным поясом все тот же деревянный кинжал, на голове папаха.
— Братва! — сказал Амелька собравшимся у костра ребятам. — Завтра утром, чем свет, вызываем заречных к ответу. Бой! Поняли за что? Ножей в ход не пускать. Гирьки можно. А ежели понадобится, я сам кой-кому перышко воткну.
Ребята сразу согласились, и общее собрание разошлось. Фильке все это было непонятно. Он не знал молчаливых отношений между различными организациями беспризорников; ему не было знакомо и неписанное право на добычу.
Амелька поучал его за чаем:
— Мы под баржей существуем, а другие коллективы кой-где: которые — в старых вагонах, «майданщики» зовутся, которые — на пристани, которые — в Заречной части. Там вожак Митька Заречный. И каждому коллективу отведена своя часть города. У нас — центр. Понял? И никакой коллектив не имеет права работать в чужом районе. Иначе — стенка на стенку, бой… А нет — и смерть по суду. Понял?
Фильку испугало слово «смерть»: он на драку не пошел, остался дома.
* * *Осенью рассвет наступает поздно. Группа человек в двадцать крепких ребят, под водительством Амельки, двинулась чем свет к заречникам, В городе они рассыпались поодиночке. Потом, вновь сгрудившись, ватага пересекла всполье и подошла к брошенной старой скотобойне, где ютилась беспризорная шатия. Солнце еще только загоралось, но скотобойня на ногах.
— В гости к вам, — воинственно сказал Амелька. — Эй, Митька, выходи!
Амелька сел со своими на росистой луговине. Все закурили. Амелька с алчностью понюхал марафеты, Глаза его ожили, голос стал звонок, движенья смелы, резки.
Из развалин скотобойни вышел в сопровождении шпаны Митька Заречный. Он походил на цыгана, был на голову выше Амельки, но жидконог и тонок, У него черные кудрявые волосы и веселые навыкате глаза. Он был бы красив, если б не большой желто-грязный, налившийся гноем нарыв на щеке, возле носа. Длинная шея Митьки замотана гарусным зеленым шарфом, концы которого с живописной небрежностью перекинуты за спину. На нем рубаха-апаш, голая грудь татуирована, рукава рубахи засучены. Наблюдательный Амелька взглянул на оголенные, испещренные уколами руки парня и сразу догадался — «морфинист». На ногах Митьки солдатские штаны, обмотки и желтые, толстой кожи, грязные штиблеты. Окруженный толпой оборванцев, он нагло подбоченился и смело попер на сидевшего Амельку.
— Чего тревожишь? — тенористо крикнул он, встряхнув кудрями, и сплюнул.
— Садись, — твердым голосом сказал Амелька и тоже сплюнул. — Высок очень. До морды глазом не достанешь.
— Возьми бельма в зубы, коли слеп, — надменно ответил Митька и сел. — В чем дело?
— Твои рыношники вчерась на нашем рынке работали. Как это называется — у своих отначку делать?
— Ври.
— Сам помри.
— Я воскресну — тебя в морду тресну, — опять сплюнул Митька и хрипло забожился, ударяя себя кулаком в грудь: — Будь я легавый, ежели наши были там.
— Как? Еще запираться?! — вспылил Амелька и обернулся к своим.
— Были, были!.. — засверкала глазами Амелькина ватага. — Пошто в отпор идешь? Мы те чирей-то прочкнем!
— Ширму ставили!
— Много ли карманов вырезали? Были твои, были!
— Ша!! — цыкнул на своих Амелька. Те смолкли.
— Легавый буду, ежели были, — стоял на своем разгоравшийся Митька. — Век свободы не видать. Вот! — И, принося эту высшую клятву, парень театрально потряс вскинутой рукой.