Хреновинка-Шутейные рассказы и повести]
— Ух, ты! Давно я не был в деревне. Я ведь тоже из мужиков.
— Так-так-так… Само хорошо, — живо откликнулся старик.
— А служу на фабрике в Петербурге.
— Так-так-так… Благодарим покорно… Оно и видать: краски-то никакой в лице нету… А кость широкая. Поди харч плохой?
— Ну да… А после пасхи в больнице месяц вылежал.
— Так-так-так… И чего вы, ребята, например, все мутите? За дело бы надо. Нешто это жизнь?
— А тебе плохо? Наверно, помещичью землю поделили? А?
— Насчет землицы — это правда, — землица отошла к нам от барина добрая. Благодарим покорно… И лесок есть, и сад, а яблоки — во! — в два кулака другой не уложишь, да еще пасека… Все под мужиком теперича!
Старик свесил с телеги ноги, покрутил головой и скрипуче засмеялся, его маленький круглый носик совсем потонул между толстых лоснящихся волосатых щек.
— Вспомнил штуку… Хошь — расскажу? Тут в пятом годе такая канитель вышла с помещиком-то нашим, что страсть. Погромишко, вишь ты, мужики-то устроили, то есть все покострячили — дым коромыслом! А я по-опасался ехать, как бы чего не вышло, думаю. Одначе баба забранилась: «Дурак, грит, ты… Эвот, люди возами добро возят. Грыжа, грит, ты собачья!» Оделся я, поехал. А там уж и взять нечего: что муку, что небиль, али платье — все расхватали, чисто под метелку. Нет, думаю, надо, что ни то и мне, а то — старуха глотку переест. Гляжу — чан большущий, дубовый, ведер на сорок, на боку лежит. Я его в сани, грузный черт, аж становую жилу надорвал. Вот поворотил я с ним домой, да и подумал: «А на кой леший мне чан?» А сам глазом шарю, нет ли еще чего билизовать: значит, в антирес входить начал. Гляжу, кобель барский, тощий такой, согнулся в дугу, будто стрючок, шуба-то на нем короткая, а мороз. И стал я за ним гоняться, ну вступило в мысли поймать да и поймать. Чисто ошалел тогда. Тоись до того упрел, гонявшись, аж душа вон. Одначе изловчился, пал на него, а он меня цоп за нос! — едва не отгрыз. Скрутил я его кушаком, да в чан-то и посадил, и сам туда залез, а кушак-то вокруг себя, чтобы, значит, не убег кобель-то. И поехали мы с ним, благословясь, домой, как сенаторы. Вот ладно. Вдруг откуда ни возьмись черкесцы — у соседнего барина, слышь, служили они, — за мной. Я как начал нахлестывать кобылу-то, они за мной. Ке-эк в это времечко дорога крутанула, сани вверх копыльями, все на свете перекувылилось, тут нас с кобельком чан-то и накрыл, двух дураков. Живым манером это черкесцы опять чан перевернули и почали меня плетками драть. Дерут, а мне смешно: кобелишко-то со страху кушак мог оборвать, да как сиганет, отбежал в отдаленье, да ну гавкать дурноматом. Тут и черкесцы засмеялись, ей-богу право, бросили меня драть-то. Я встал на ноги, один как порснет мне в морду кулаком, я опять слетел. Только было подымусь, как порснет по уху, я опять в снег башкой. Я караул заорал, взмолился. Бросили. Распрощался я тут с ними честь по чести и пошел ни с чем домой, потому кобыленки и след простыл. Иду да кровью отплевываюсь, зуб мне вышибли, самый клык.
Старичонка долго хохотал, подстегивая лошадь; грустно улыбался и Яков Мохов.
— Вот видишь, — сказал он старику. — Разве это порядок? А теперь кто тебя пальцем может пошевелить? Никто.
— Как есть никто! — Старик помолчал и сказал раздумчиво: — Оно верно, что с этим уставом с теперешним можно было бы жить, кабы удовольствие… А то, вишь, никакого удовольствия: ни тебе сахару, ни чаю, ни гвоздя. Тьфу! Эвот селедка, уж на что дерьмо и та в сотню въехала. А бывало на сотню-то две коровы да коня купишь. — Он ударил себя кнутом по голенищу, защурился и закрутил головой. — И деньжищ энтих теперя у всех крещеных — гибель! А впрочем, — что в деньгах? Бумага и бумага… А удовольствия никакого тебе нету. Да-а… Так-так… Ну вот, например, вы, фабричные — коего черта, прости бог, не вырабатываете ситцы да сукно? Оглашенные вы эдакие, будьте вы неладны! — вдруг переменив тон, крикнул старик.
Лицо его стало строго, но глаза смеялись.
Яков Мохов ответил не сразу. Долго глядел на него в упор, потом сказал:
— Темный вы народ, жадный. Вам бы только в брюхо все. Есть селедка в аршин величиной, есть ситный, вот мужику и хорошо. А что ежели его в зубы урядник лупцевал, да землишки было — кот наплакал, — это мужик забыл. Вот ты плачешь, что фабрики стоят. А где взять хлопка, угля, нефти, железа? Ведь все это тю-тю от нас! Поди-ка повоюй, говорят.
— Ране было же.
— Так зато раньше и помещик был. Раньше и исправник был, и земли у тебя не было. Ну что, ежели тебе дадут, к примеру, сто аршин ситцу, двадцать аршин сукна, пуд мыла да пуд сахару и окажут: получай, только помни, все обернется по-старому, снова будешь не хозяином, а холуем последним. Согласишься?
Старик вздыхал, крутил головой, покрякивал, потом сказал:
— Нет! — и нахлобучил шапку.
— Ну а ежели водки еще в придачу? И бочонок самолучших сельдей? А? — улыбнулся Яков.
Старик захохотал и мрачно сплюнул:
— Благодарим покорно… Ха-ха-ха!.. Вот так заганул загадку. Водка! А?! Да у меня своя брага сварена, ей-богу право. Вот приедем, угощу. Эвот и село наше.
Через полчаса сидели за самоваром. Две девицы — Дарья с Марьей, одна другой краше — наперебой потчевали гостя:
— С преснушечками-то, с соченьками-то. Уж не взыщите, мы по-деревенски.
И хозяин весело покрикивал:
— Намазывай толще маслом-то, не жалей, не купленное. Эй, Марья, а ну-ка в погреб, бражки бы похолодней!
С крепкой браги Якова бросило в краску, и в глазах замелькало.
«Этакая благодать, — подумал он, — вот бы пожить-то где», — и поддел на ложку густого пахучего меду.
— Живем, благодарю покорно, ничего… — громко, чавкая и запивая брагой, сказал старик. — Только вот в чем суть: бог урожай послал очень даже примечательный, а убираться не с кем: я стар, а девкам одним не управиться… Вот беда-то…
Яков Мохов поставил на стол блюдце и несмело сказал:
— А что, ежели я бы? Насчет работы-то. Я могу.
— Да ну? — вскричал захмелевший старик. — Ах ты, ясён колпак… Яков Иваныч, друг!.. Неужели остался? А уж насчет жратвы мы тебя побережем, тоись так будем ублажать, ну прямо лопнешь по всем пунхтам. А девки-то, девки-то у меня — малина!.. — Он подмигнул на зардевшихся девиц и вдруг: — А ты женатый?
— И не думал.
— Ну?! Право слово? Девки, слышали?
Девки зарделись пуще и заходили козырем, грудь вперед, как на подносе.
Хозяин захихикал скрипучим смехом, подскочил к сундуку:
— Раз! — выбросил он новые сапоги. — Первый сорт, со скрипом… Два! — выбросил другую пару. — Три, четыре, пять — это девкины! Нна! Уж насчет обувки — извини — вполне имеем. Ха-ха-ха! Уж извини. Тоись надул я тебя, Яков Иваныч, вот как… Тоись на рынке-то. Не сапоги твои, ты мне нужен, ты! Приглянулся ты мне: большой да широкий. Дай, думаю, уманю. Ха-ха-ха! Благодарим покорно. Оно как по писаному и обернулось. Чисто камедь… Ах ты, ясён колпак. Дарья, браги!! Марья, ходи веселей! Не зевай, девки, холостой ведь он…
Яков Иваныч улыбался.
ЭКЗАМЕН
— Ну, так как? Это ваше последнее слово, Надюша? — выразительно спросил Утконогов.
— Да, самое последнее… Вы сами посудите, Петр Федотыч… Я, конечно, за кондуктора пошла бы, но страсти боюсь, что вы на экзамене обрежетесь.
— Пожалуйста, в смысле экзамена не сомневайтесь. Например, я все выдолбил как нельзя лучше. Вот разбудите меня в самое ночное время и задайте вопрос…
— Ах, что вы говорите!.. Разве я могу, будучи, без сомнения, девицей, будить в ночное время спящих мужчин во сне… А вдруг вы скочите и замест экзамена начнете мужские глупости… А вот я вам, Петр Федотыч, прямо отвечаю: ежели вы, без сомнения, провалитесь, то за меня сватается один солидарный женишок.
— Кто такой? — оторопело спросил Утконогов.
— Да уж есть, — кокетливо протянула Надюша; круглые, нажеванные щеки ее налились улыбкой, как яблоко. — Сватается за меня Кузьма Ефимыч Жеребяткин… Они не советуют за вас выходить, а я, без сомнения, напротив…