Очерки бурсы
— Прочитай урок, Иванов.
По Иванов не отвечает ничего. Он думает про себя: «Ведь знает же Краснов, что у меня в нотате ноль… что же спрашивает? только мучит!».
— Ну, что же ты?
Иванов молчит… Лучше бы ругали Иванова, тогда не было бы ему стыдно перед товарищами, потому что ругань начальства на вороту бурсака, ей же богу, не виснет; а теперь Иванов поставлен в комическое положение: над его замешательством потешаются свои же, и, таким образом, главная поддержка против начальства — товарищество — для него не существует в это время.
— Ты здоров ли? — спрашивает ласково Павел Федорыч.
Сбычившись и выглядывая исподлобья, Иванов говорит:
— Здоров.
— И ничего с тобой не случилось?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего, — слышится ответ Иванова каким-то псалтырно-панихидным голосом.
— Но ты точно расстроен чем-то?
От Иванова ни гласа, ни послушания.
— Да?
Но Иванову точно рот зашили.
— Что же ты молчишь?.. Ну, скажи же мне урок. Наконец Иванов собирается с силами. Краснея и пыхтя, он дико вскрикивает:
— Я… я… не… зна-аю.
— Чего не знаешь?
— Я… урока.
Павел Федорыч притворяется, что недослышал.
— Что ты сказал?
— Урока… не знаю! — повторяет Иванов с натугой.
— Не слышу; скажи громче.
— Не знаю! — приходится еще раз сказать Иванову. Товарищи хохочут.
Иванов же думает про себя: «Черти бы побрали его!.. привязался, леший!».
Учитель между тем прикидывается изумленным, что дажеИванов не приготовил уроков.
— Ты не знаешь? Да этого быть не может!
Новый хохот.
Иванов рад провалиться сквозь землю.
— Отчего же ты не знаешь?
Опять начинается травля, до тех пор, пока Иванов не начинает лгать.
— Голова болела.
— Угорел, верно?
— Угорел.
— А ты, может быть, простудился?
— Простудился.
— И угорел и простудился?.. Экая, братец ты мой, жалость!
Товарищи, видя, что Иванов сбился с толку, помирают со смеху. А мученик думает: «Господи ты боже мой, когда же отпорют наконец» — и решается покончить дело разом:
— Не могу учиться.
— Отчего же, друг мой?
— Способностей нет.
— А ты пробовал учить вчера?
— Пробовал.
— О чем же ты учил?
Вот тут доходит дело до самой мучительной минуты: хоть убей, не разжать рта, точно губы с пробоем, а на пробое замок. Иванов не обеспокоился не только что выучить урок, но даже узнать, что следовало учить. Павел Федорыч, боясь, что Иванову подскажут товарищи, встал со стула и подошел к нему с вопросом:
— Что ж ты не говоришь?
Иванов замкнулся, и не отомкнуться ему, несчастному.
Павел Федорыч кладет на него руку. Иванов переживает мучительную моральную пытку, да и другим камчатникам вчуже становится жутко.
— Зачем ты смотришь в парту? Смотри прямо на меня.
У Иванова нервная дрожь. Не поднять ему своей головы — тяжела она, точно пивной котел, который только бил по плечам богатыря.
Между тем Павел Федорыч берет Иванова за подбородок.
— Не надо быть застенчивым, мой друг.
Мера душевных страданий переполнена. Иванов только тяжело вздыхает. Наконец, после долгого выпытывания, с тем глубоким отчаянием, с которым бросаются из третьего этажа вниз головой, Иванов принужден сознаться, что он не знает, что задано. Но у него была теперь надежда, что после этого начнутся только распекания и порка, значит скоро и делу конец, — напрасная надежда.
— Зачем ты забрался на Камчатку? Посмотри, что здесь сидят за апостолы. Ну, хоть ты, Краснопевцев, скажи мне, что такое шхера?
Краснопевцеву что-то подсказывают.
— Шхера есть, — отвечает он бойко, — не что иное, как морская собака.
Все хохочут.
— Ну, ты, Воздвиженский… поди к карте и покажи мне, сколько частей света.
Воздвиженский подходит к висящей на классной доске ландкарте, берет в руки кий и начинает путешествовать по европейской территории.
— Ну, поезжай, мой друг.
— Европа, — начинает друг.
— Раз, — считает учитель.
— Азия.
— Два, — считает учитель.
— Гишпания, — продолжает камчатник, заезжая кием в Белое море, прямо к моржам и белым медведям.
Раздается общий хохот. Учитель считает:
— Три.
Но ученый муж остановился ка Белом море, отыскивая здесь свою милую Гишпанию, и здесь зазимовал.
— Ну, путешествуй дальше. Али уже все пересчитал страны света?
— Все, — отвечал наш мудрый географ.
— Именно все. Ступай, вались дерево на дерево, — заключил Павел Федорыч.
Он нарочно вызывает самых ядреных лентяев, отличающихся крутым, безголовым невежеством.
— Березин, скажи, на котором месте стоят десятки?
— На десятом.
— И отлично. А сколько тебе лет?
— Двадцать с годом.
— А сколько времени ты учишься?
— Девятый год.
— И видно, что ты не без успеха учился восемь лет. И вперед старайся так же. А вот послушайте, как переводит у нас Тетерин. Следовало перевести: «Диоген, увидя маленький город с огромными воротами, сказал: «Мужи мидяне, запирайте ворота, чтобы ваш город не ушел»». Мужи по-гречески андрес. Вот Тетерин и переводит: «Андрей, затворяй калитку — волк идет». Он же расписался в получении казенных сапогов следующим образом: «Петры Тетеры получили сапоги». — Ну, послушай, Петры Тетеры, что такое море?
— Вода.
— Какова она на вкус?
— Мокрая.
— Про Петры же Тетеры рассказывали, что он слово «maximus» переводил словом «Максим»; когда же ему стали подсказывать, что «maximus» означает «весьма большой», он махнул: «Весьма большой Максим». Ну, а ты, Потоцкий, проспрягай мне «богородица».
— Я богородица, ты богородица, он богородица, мы богородицы, вы богородицы, они, оне богородицы.
— Дельно. Проспрягай «дубина».
— Я дубина…
— Именно. Довольно. Федоров, поди к доске и напиши «охота».
Тот пишет «охвота».
— Напиши «глина».
У того выходит «гнила».
Таким образом Павел Федорыч потешался над камчатниками, заставляя их нести дичь. Иванов радовался и душе, что учительское внимание было отвлечено от него. Напрасная радость: то был новый маневр, лущенный в ход учителем.
— Что, Иванов, хороши эти гуси?
Иванов опять приходит в ажитацию.
— Как бы ты назвал этих господ? Не назвал ли бы ты их дикарями? Платонов, что такое дикарь?
— Дикий человек.
— А умеешь ты говорить по-гречески?
— Нет.
— А я слышал, что да. Идет он с таким же, как сам, гусем. Один гусь говорит: «альфа, вита, гамма, дельта»; другой гусь говорит: «эпсилон, зита, ита, фита». Не правда, что ли? Тогда еще пирожник назвал вас язычниками. Вот вроде его один господин приезжает к отцу на каникулы. Отец его спрашивает: «Как сказать по-латыне: лошадь свалилась с моста»? Молодец отвечает: «Лошадендус свалендус с мостендус».
Иванов опять оживился надеждой, что его забыли.
— И не стыдно тебе, Иванов, сидеть среди таких олухов? Я ведь знаю, что ты не станешь спрягать «дубину», не скажешь, что десятки стоят на десятом месте, не поедешь в Ледовитый океан с какой-то «Гишпанией», — зачем же ты забрался к этим дикарям?
— Простите, — шептал Иванов.
— В чем тебя простить? — И Павел Федорыч опять добивается того, что Иванов сам себе делает приговор:
— Ленился…
— Дело ли будет, если я прощу тебя?
Пускается в ход новый маневр. Известно, что для школьника мучительна не столько самая минута возмездия, сколько ожидание его. Это понимал Павел Федорыч и пускал в ход всю практическую психологию.
— Простить тебя? А потом сам же будешь бранить за это, зачем дозволял тебе лениться; скажешь, не дурак же я был — учителя не хотели обратить на меня внимания.
— Простите! — говорил Иванов.
— Да ты знаешь ли, что с тобой может случиться, если, чего избави боже, тебя исключат? Знаешь ли, что предстоит всем этим камчатникам?
Камчатка внимательно насторожила уши.
— Теперь по Руси множество шляется заштатных дьячков, пономарей, церковных и консисторских служек, выгнанных послушников, исключенных воспитанников, — знаете ли, что хочет сделать с ними начальство? — оно хочет верстать их в солдаты.