1985
На 7 и 9?
Да. Фунт плюс шиллинг дает гинею. Одна седьмая гинеи – три шиллинга. Одна девятая гинеи – два шиллинга и четыре пенса, или малайский доллар. Пока существовало семь дней в неделю, четыре недели в месяце, двенадцать месяцев в году и час, который делился на три и его множители, старая система представляясь разумной. Но она должна была исчезнуть, поскольку была слишком разумной, слишком человечной. А еще она совершила тяжкую ошибку в том, что сохраняла древние народные традиции, поскольку названия денежных единиц вошли в поговорки и присловья. «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет. И звонит Сент-Мартин: отдавай мне фартинг». Такие присловья и песенки – таинственное звено между Лондоном Старшего Брата и древним, погребенным Лондоном старых церквей, дымоходов и свободы совести. Но к 1984 году в романе уже никто не знает, что такое фартинг. Знание было утрачено в 1960-м. Не понятно, о чем идет речь в детской песенке «Вот песня за полпенса, ее я спеть готов…», как не имеет смысла и счет шекспировского Фальстафа в «Кабаньей голове»: каплун – 2 шиллинга 2 пенса, соус – 4 пенса, херес, 2 галлона – 5 шиллингов, 8 пенсов, анчоусы и херес после ужина – 2 шиллинга, 6 пенсов; хлеб – ½ пенса.
Почему у Оруэлла Уинстон Смит просыпается с именем Шекспира на устах?
Шекспир, хотя пока и не объявлен партией вне закона, противостоит существующему порядку. Бог знает, во что его превратил новояз, но староязовский Шекспир полон индивидуальности, индивидуальных жизней и индивидуальных решений. Шекспир означает прошлое. Но заметьте, что Уинстон Смит пробуждает прошлое на гораздо более опасный лад. За два с половиной доллара он покупает книгу с пустыми страницами кремовой гладкости, неведомой в современном ему мире, – или, если уж на то пошло, в современной Советской России. Еще он покупает архаичный инструмент для письма – ручку с настоящим пером. Он намерен вести дневник. Он считает, что может делать это с известной долей безнаказанности, поскольку его письменный стол стоит в маленьком алькове далеко за пределами видимости телеэкрана. Сперва он пишет все, что в голову взбредет, потом отвлекается и позволяет руке самой водить по бумаге. Опустив взгляд, он видит, что раз за разом, на чистейшем автоматизме написал одну и ту же фразу: «ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА». В дверь стучит миссис Парсонс, та самая, у которой засорился сток, но, что касается Уинстона Смита, это вполне может быть уже полиция мыслей. Подойдя к двери, он замечает, что оставил книгу открытой. «Непостижимая глупость. Нет, сообразил он, жалко стало пачкать кремовую бумагу, даже в панике не захотел захлопнуть дневник на непросохшей странице». Подрывной акт и орудия, которыми он совершен, сливаются воедино. Прошлое – враг парии. Следовательно, прошлое реально. Разобравшись с проблемами миссис Парсонс, он пишет:
«Будущему или прошлому – времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль. От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия – привет!»
Мы можем говорить, обращаясь к прошлому, как обращаемся к будущему, – ко времени, которое уже мертво, и ко времени, которое еще не родилось. И то и другое абсурдно, но абсурдность необходима для свободы.
И наоборот, это доказывает, что сама свобода абсурдна.
Да, да. Для некоторых современников Оруэлла свобода, несомненно, была архаичным абсурдом. Великобритания и ее союзники воевали с фашизмом, который был посвящен ликвидации личной свободы, но один из этих союзников подавлял свободу не меньше врага. Когда Советская Россия стала другом демократических стран…
Ненадолго.
Да. Вот тогда люди с трепетной совестью поверили, что война с ним утратила смысл. Вот тогда от англичан требовалось любить Сталина и восхвалять советский строй. Ряд британских интеллектуалов, особенно тех, кто был связан с левым журналом «Нью стейтсмен», даже проповедовали тоталитаризм сталинской модели. Например, редактор самого журнала Кингсли Мартин. Точку зрения Мартина на советского вождя Оруэлл суммировал приблизительно так: Сталин совершал ужасающие действия, но в целом они служили делу прогресса, и нельзя позволить заслонить этого факта нескольким миллионам расстрелов. Цель оправдывает средства. Это очень современный подход. Оруэлл действительно полагал, что большинство британских интеллектуалов склонны к тоталитаризму.
Он зашел слишком далеко.
Сами подумайте… В природе интеллектуала быть прогрессивным, иными словами, он обычно поддерживает ту политическую систему, которая принесет скорые перемены для простого люда, а это, в свою очередь, предполагает презрение к неповоротливому старому демократическому прогрессу с его терпимостью к оппозиции. Любая государственная машина способна перемолоть прошлое и создать рациональное будущее. Очень интеллектуальная идея. Были даже интеллектуалы, которые казались Оруэллу «фашистами», так они были влюблены в авторитаризм или по меньшей мере так готовы его терпеть – писатели вроде Элиота, Йейтса, Ивлин Во, Роя Кэмпбелла, даже Шоу и Уэллса, но те интеллектуалы, кто не был фашистом, обычно бывали коммунистами, что – если говорить о государственной власти, репрессиях, однопартиной системе и так далее – сводилось к тому же самому. Термины «фашизм» и «коммунизм» не отражают истинной полярности. Оруэлл считал, что они оба подпадают под одну категорию с названием вроде «олигархический коллективизм».
И тем не менее любая прогрессивная мысль – плод труда интеллектуалов. Без интеллектуалов, без их призывов к социальной справедливости, устранению мотива прибылей, к равным доходам, к уничтожению наследственных привилегий и так далее – разве вообще возможен прогресс?
Но так ли уж бескорыстны их разговоры о прогрессе? Оруэлл, как и Артур Кестлер, достаточно хорошо понимал движущие пружины европейской власти. Обоим казалось, что ни один человек не стремится к политической власти из чистого альтруизма. Кестлера отправила в тюрьму система, которую он поддерживал. Оруэлл сражался за свободу в Испании, и ему пришлось спасаться бегством, когда русский коммунизм осудил каталонский анархизм. Интеллектуалы с политическими амбициями должны вызвать подозрение. Ведь в свободном обществе интеллектуалы относятся к непривилегированным. Что они предлагают – как учителя, лекторы и писатели, – не пользуется большим спросом. Если они пригрозят отказать в своем труде, никто особо не обеспокоится. Отказаться публиковать томик белых стихов или проводить семинар по структурной лингвистике – совсем не то что перекрыть поставки электричества или остановить автобусы. Им не хватает власти босса-капиталиста, с одной стороны, и власти профсоюзного босса – с другой. Они разочаровываются. Чисто интеллектуальные удовольствия кажутся им неадекватными. Они становятся революционерами. Революции, как правило, плоды трудов недовольных интеллектуалов с даром к пустой болтовне. Интеллектуалы идут на баррикады во имя крестьянина или рабочего. Ведь «Интеллектуалы всего мира объединяйтесь» – не слишком вдохновляющий лозунг.
Но почему Оруэлл боялся интеллектуалов? Ведь не интеллектуалы сидели в лейбористском правительстве конца 1940-х годов.
Нет. Лидеры лейбористов не относились к приверженцам «Нью стейтсмена». У них не было желания превратить Великобританию в миниатюру сталинской России. Но поговаривали – а возможно, больше, чем только поговаривали, – об опасности усиливающегося государственного контроля, разрастающейся бюрократии, обесценивания индивидуальности, которая неизбежно следует из доктрины равенства. Строго говоря, социалистическое правительство может осуществить свой идеал тотальной государственной собственности, если получит бессрочный мандат. Сама идея социализма недемократична, если под демократией мы понимаем противостоящие друг другу партии, свободу волеизъявления и периодические всеобщие выборы. Парламент все больше превращается в место для проталкивания партийных законопроектов и игнорирования таких вопросов, как права индивида, для защиты которых и существуют главным образом члены парламента. Оруэлл не дожил до компромисса, который представляет собой английский социализм сегодня: минимальная государственная собственность, система социального обеспечения, которая обходится слишком дорого, масса «уравнивающих» законов, которые нелегко провести в жизнь, и неизбежное ущемление индивидуальных – как противоположных коллективным – устремлений. Но даже в те первые упоительные дни социализма концепция ангсоца не могла бы зародиться – разве только на квартире какого-нибудь университетского лектора.