M/F
— То есть в Охеду. Чартерным рейсом.
Ведь Охеда, если не ошибаюсь, в четырехстах милях к западу от Каститы?
— Тогда следи вон за тем телевизором, сынок. Там будет выход на посадку. Ну а мне надо обратно в сортир. Ты уверен, что у тебя все хорошо?
— Спасибо, — сказал я и добавил: — Мы, Гусманы, крепкие.
5
И вот, спустя пару дней, я держу курс на восток на элегантной новенькой яхте под названием «Загадка II», нарядной красавице тридцати футов в длину и десяти в ширину. Принадлежала она человеку по имени Фрэнк Эспинуолл, дядьке лет сорока пяти, тучному и брутально лысому, как восточный монах или палач, родом из Гаррисберга, штат Пенсильвания, бывшему дизайнеру средней руки, занимавшемуся дамской модой, но отошедшему от дел ради привольной, зависящей только от собственных настроений жизни в непрестанных морских круизах. Он ненавидел женщин и, когда говорил о своей яхте, никогда не называл ее яхтой, а только судном. У него был компаньон, такой же радикальный женоненавистник, по имени Пин Шандлер, двадцати с чем-то лет, поэт, который, насколько я понял, периодически бросал Эспинуолла то в одном, то в другом карибском порту, но потом каждый раз возвращался, весь в синяках, полумертвый от голода и полный раскаяния.
А я все гадал, как зовут мою сестру. Анна-Мария, Кларинда, Офелия, Джейн, Пруденс, Черити, Карлотта? Нет, не Карлотта. Вообще-то мне было по барабану. Если я об этом задумывался, то исключительно из праздного любопытства. С другой стороны, разве мне не придется взять эту самую сестру под опеку, когда я достигну совершеннолетия? Обеспечить ей все условия, так сказать. Вот пусть закончит учебу в своем благородно-девическом пансионе, а потом мы ее благородно спровадим замуж. Впрочем, подобные мысли предполагали, что мне вроде как предстоит облачиться в суровый саван главы семьи. А мне оно надо? Эспинуолл и Шандлер были свободны, хотя и безысходно привязаны друг к другу в сексуальном смысле. Я сам научился относиться к сексу как к чему-то преходящему. Пришло — ушло, и Бог с ним. Я мог бы стать абсолютно свободным, как воображаемые работы Сиба Легеру. Свободным даже от ропота и нытья своего собственного тела. Сейчас я себя чувствовал гораздо лучше, проходя обработку всем этим озоном, под Карибским солнцем, льнущим к спине. Как будто теперь, уже зная причину всех своих мелких хворей, я мог закрепить их за этой причиной как движимое имущество. Я отписал их обратно отцу.
В тот конкретный момент я готовил обед: что-то вроде буйабеса из консервированной селедки, моллюсков и кальмаров, сваренных в рыбном бульоне из сухого концентрата, с луком и перцем, а потом, на десерт, — дольки персика в крем-карамели. Мой камбуз располагался на корме, в большом кубрике, который использовался в основном для хранения парусов — по левому борту, с не особенно разнообразным запасом продуктов в кладовке, прямо напротив гальюна и перехода на правый борт. Еще на корме располагался салон с кожаными диванчиками вдоль стен, с большим столом посередине и маленьким штурманским столиком у передней переборки. На одном из диванчиков возлежал Пин Шандлер, блондинчик с прямыми длинными волосами, в очках с круглыми стеклами, с выпяченными по-рыбьи губами, каковые сейчас шевелились в вокальной отладке строчек из длинной псевдопоэмы, которую он сочинял: Взварево пены, дряблые жилы, уравнение доказано, равенства знак. — Ни слова об окружающем море: сплошной едкий, удушливый бред с сексуальным уклоном. — Долго дула труба, но поникла теперь, наконец отдохнет. Он был в легких слаксах цвета вареного шпината и в футболке, которая сперва показалась мне обыкновенной «газетной», но, присмотревшись поближе, я обнаружил, что, по какому-то грязному замыслу, ее украшали страницы из произведений писателей-мистиков. Эспинуолл с мрачным видом стоял за штурвалом, полностью голый, но с трубкой в зубах.
Доротея, Маргрит, Фредерика, Рикарда, Эдварда. Да черт с ней, с сестрой. И черт с ней, с ответственностью.
Все было на удивление просто. Я безо всяких проблем сел на тот чартерный рейс в Охеду. Такая гремучая смесь пассажиров всех цветов кожи, столько расового разнообразия в Охеде, что я сошел за самого заурядного карибца. Никто не просил предъявить билет. Смуглый дядька с седыми кудрями не глядя вычеркивал фамилии из списка. Кортес, хорошо. Корти, хорошо, хорошо. Кортес. Кредите. Мандукастис. Хорошо, хорошо, хорошо. Гусман, Гусман, Гусман, хорошо. Большинству пассажиров было действительно хорошо. В смысле они пребывали в изрядном подпитии. Они провели отпуск во Флориде и сейчас возвращались на остров, где действовал строгий «сухой закон» — тяжелое наследие английских отцов-основателей-мусульман, которые в 1647 году уплыли из Англии с ее пуританской нетерпимостью. Один из пассажиров, страдающий старческой дальнозоркостью, усугубленной виски, принял меня за настоящего Гусмана и заговорил о том, как мы с ним замечательно провели время на ипподроме в Хайалиа-Парке. И все же на всякий пожарный я почти весь полет просидел в туалете. Где очень серьезно обдумывал свое будущее.
План был такой: ознакомиться с произведениями Сиба Легеру, как было задумано изначально, потом каким-то образом вернуться в Соединенные Штаты и выудить деньги у хранителей отцовской казны, чтобы этих денег хватило примерно на год — может, чуть больше — скромного, бережливого существования, пока я буду искать себя и проверять на наличие творческого таланта. Я решил быть понятливым и послушным в том, что касается посещения запретных зон — например юга Франции, где находится Ницца и где скоро окажется моя сестра. Мне просто не нравится, когда мне пудрят мозги, вот и все. Расскажите мне правду, и, какой бы безумной она ни была, я отреагирую благоразумно. Сестра: я никак не мог свыкнуться с мыслью, что у меня есть сестра. И со всеми уловками и неправдами, с этим связанными. Впрочем, выбросить из головы это знание об имеющейся сестре было довольно легко. В конце концов, что такое иметь сестру? По сути, вообще ничто. Если оно и имеет значение, то столь же малое — хотя между нами есть некая связь, я не мог отрицать, что какая-то связь все же есть, — как и рождение от кровосмесительного союза. Потому что в мире есть люди: талидомидные дети, жители зобных долин, заядлые курильщики, сладкоежки на цикламате, — которые действительно нездоровы, а мои мелкие недомогания и слабости вряд ли потянут на то, чтобы записать меня в пожизненные инвалиды. Все глупое прошлое — наш отец, а весь мир — наш лазарет, место многих мучений и горя, многих забот и страданий. Этот последний речитатив — из кантаты Баха на четырнадцатое воскресенье после Троицы, тупо вспомнилось мне. И это была, безусловно, еще одна моя слабость, но уже иного свойства.
Махну, скажем, в Мексику, в какое-нибудь симпатичное грязное местечко типа Идальго или Мансанильо и там, живя на тортильях и текиле, как раз и проверю, сможет ли мой бесформенный разум, этот средневековый квартал, где сплошь лавки старьевщиков, бессвязно и нелогично породить нечто значимое и осмысленное. На самом деле у меня уже были кое-какие задумки. Я хотел написать пьесу. Распознавал в себе определенный театральный талант — другое название эксгибиционизма. Мог представить себе бессчетное множество сценических ситуаций. Их воплощение в действии, в моем собственном действии, могло быть захватывающим и волнующим, как мое выступление с Карлоттой, но также могло быть весьма утомительным и опасным. Пусть лучше театр творится там, где ему полагается быть — на театральных подмостках. У меня еще не было четкого представления о сюжете будущей пьесы, зато было множество ситуаций, которые можно связать воедино. Там, в туалете, освежая лицо самолетной туалетной водой, я очень отчетливо вообразил одну сцену:
ДЖОРДЖ. Почти вернулся Симон, краб-паук.
МЕЙБЕЛ. Рыба-пеликан геркулесовых пропорций. Три Евсевии в баскетах, то есть в баскских беретах.
ДЖОРДЖ. Да-да. Вооруженные молнией легионы.
Эти слова говорятся в постели, в процессе совокупления. Смысл, разумеется, кроется в бессвязности и нелогичности. Я был очень молод и еще не знал, что подобное уже давно написано.