M/F
Он стучал ботинком по основанию своего металлического стола, тем самым как бы подчеркивая наиболее важные моменты. Это был гладкий, в меру упитанный мужчина с умными карими глазами, которые — единственные из всех здешних полицейских глаз — не были загорожены темными очками. Констебли, приведшие меня в участок, стояли в небрежных, расхлябанных позах по обе стороны от начальственного стола. Оба быстренько изобразили угодливый подобострастный смех. Один из патрульных, жевавший листья коки, брызнул слюной. Инспектор сурово взглянул на обоих. Они сразу же приуныли, откозыряли, и тот, который не брызгал слюной, сказал:
— Muwvijemu.
— Да уж, идите. С пьяными разбирайтесь на месте. Тут у нас не ночлежка для алкашей.
— Я ничего не выдумываю, — сказал я. — Говорю только правду. Доктор Гонзи стрелял в меня. Я поэтому и свистел. Трижды. В смысле он трижды стрелял.
— О Господи, доктор Гонзи — убийца! Может быть, все-таки скажешь, куда ты дел пистолет? У тебя, кстати, есть разрешение на ношение огнестрельного оружия?
— Я что, похож на идиота, который стал бы свистеть, звать полицию, если сам же и стрелял?
— Такое я слышал уже не раз. Мы тут, знаешь ли, тоже не идиоты.
Инспектор проинспектировал судейский свисток, вертя его в пальцах так, будто скручивал сигарету. Потом сказал:
— Тут на нем гравировка. Имя владельца, я так понимаю. В. Пособланко. Ты В. Пособланко? Прежде чем отвечать, хорошо подумай.
— Я уже вам называл свое имя.
— То есть ты признаешь, что украл этот свисток у В. Пособланко?
— Я ничего не признаю, кроме того, что уже говорил.
— Ты иностранец, — сказал инспектор с каким-то даже довольством в голосе. — Ты просто не понимаешь каких-то вещей, которые здесь происходят.
Я заерзал на тростниковом сиденье, пытаясь сесть поудобнее. Кабинет был чистый, простой, всей своей обстановкой он как бы открещивался от тех грязных дел, что, очевидно, творились — в калейдоскопе комплексных алломорфов — в камерах и комнатах для допросов за задернутой пластиковой занавеской. Было слышно, как кого-то рвет и как кто-то орет на него, угрожая новым насилием, если тот немедленно не прекратит. Еще дальше несколько человек пели хором какой-то, кажется, гимн — не пьяно, а очень торжественно и серьезно. Палка ритмично постукивала по столешнице, аккомпанируя угрожающим односложным словам. Откуда-то робко просачивался слабый фекальный душок. Я спросил:
— А можно мне сигарету?
— Конечно, конечно. Предпочитаешь какую-то особую марку? Турецкую с опиумом? С мескалином? С лечебной смесью от астмы?
Последний удар попал в самую точку. Дышал я с трудом: набирал в легкие воздух, но каждый раз мне не хватало какой-то малости, чтобы как следует продышаться. Я сказал:
— Предпочту «Синджантин».
— Простите, сэр, нет в наличии, — сказал инспектор с самым серьезным видом. Рты констеблей расплылись в ухмылке; пустые черные глаза порицали веселье, как сам закон. — Видишь ли, мы тут не любим оружие, — продолжал инспектор. — Особенно в руках у простых обывателей и особенно — у чужестранцев. Почему правду не говоришь?
Я говорил правду. Как и всякая правда, она звучала неправдоподобно. Инспектор сказал:
— Теперь что касается твоего выступления на рынке. Иностранцам у нас запрещается работать за деньги без официального разрешения, каковое запрашивается заранее. Так что, сынок, у тебя целый букет неприятностей.
— Я не знал. Мне никто не рассказывал о здешних законах.
— О законах никто никому не рассказывает. Закон считает само собой разумеющимся, что закон знают все.
— Прошу прощения.
Инспектор опять посмотрел на все то, что патрульные выгребли у меня из карманов при обыске, и сказал:
— Каститские доллары, заработанные незаконно. Их нам придется изъять. А вот тут, в этой вырезке, кажется, говорится о какой-то грязной книжонке. И чего ты ее с собой носишь?
Это была рецензия из «Видда» на книгу прелестницы Карлотты. Я сказал:
— Я однажды встречался с автором.
— Правда? Дела кругом плохи, да?
— Непонятно только почему.
Инспектор тут же оживился, хотя и беспристрастно и как-то даже отстраненно, как будто я просто подал ему реплику в драматическом диалоге, предусмотренную сценарием. Он отодвинулся от стола, отчего ножки стула проехались по линолеуму с пронзительным скрипом, встал, выпрямился в полный рост, внушительный и огромный в глубине сцены, как бы обрамленной двумя констеблями, превратившимися в кариатиды на авансцене. Инспектор принялся расхаживать взад-вперед, заложив руки за спину.
— Значит, тебе непонятно почему? Непонятно тебе, да? Я могу объяснить, очень даже могу объяснить почему, вот уж действительно — почему. Почему, почему, почему, Бог свидетель, я так могу icsplijcari, если ты понимаешь по-нашему, это твое «почему», что у тебя в словаре не останется вообще никаких «почему», дружочек. Как тебе такой вариант, а? Почему, почему, почему в самом деле?
Он дошел до центра комнаты, вернулся к своему столу, оперся ладонями о столешницу, отчего мышцы у него на руках рельефно напряглись, и нахмурился, глядя с большой высоты на вырезку из «Видда».
— Во-первых, слишком много китайщины, — заявил он. — Что у тебя общего с этими китаезами?
Странно, что он это сказал. Я ответил:
— Предполагается, что я должен жениться на некоей мисс Ань. В каком-то смысле от этого я и пытаюсь сбежать.
— Ага, и она как-то связана с мисс Ту Кань и теми китайскими сигаретами, которые ты просил?
— «Синджантин». Они корейские, не китайские. А хозяйка отеля «Батавия» (а вы, случайно, не знаете, как, черт возьми, мне теперь расплатиться за номер, если вы отобрали все мои деньги?) курит «Джи Сэм Со».
— Ту кань син джан тин джи сэм со. Все одно к одному, разве нет?
Мне нечего было на это ответить, но теперь меня беспокоило кое-что другое. Какое-то смутное ощущение, что некая сила тянет меня на восток, к мисс Ань, несмотря на все усилия идти своим собственным путем. У меня не было времени подумать об этом, потому что вошел сержант и сразу следом за ним — два новых констебля. Сержант был без темных очков. Тяжелые мешки у него под глазами, воспаленными и усталыми, как будто в последнее время он только и делал, что писал многочисленные отчеты, походили на складки слоновьей кожи и изрядно портили его лицо, само по себе длинное и аскетически худое, — так что в очках он смотрелся бы лучше. Может быть, темные очки — привилегия констеблей, компенсация за низкое жалованье или ширма для голенькой неоперившейся человечности, которая потихонечку уничтожается при повышении в чине? Сержант говорил на британском английском и держался с инспектором фамильярно. Не отдав честь, он сказал:
— Выезжали проверить сигнал. Там все чисто, Джек. Фейерверки, я думаю.
— Преждевременные петарды, да? В постановлении сказано: никакого праздничного шума до субботы. Но мальчишки есть мальчишки.
Инспектор взглянул на меня, словно я был одним из мальчишек, на которых распространялось это снисходительное послабление. Сержант тоже скользнул по мне взглядом, отвернулся безо всякого интереса, потом вдруг спохватился, посмотрел на меня еще раз и сказал:
— Так это он, да? Это ты? Снова сыскал приключение себе на задницу, да? Что там на этот раз? Оскорбительная клевета на уважаемого гражданина, который не может себя защитить и сейчас в любом случае крепко спит у себя в постели. Так, да?
Я удивился, хотя почему-то не слишком. Мне по-прежнему было трудно дышать, голова вновь разболелась, и у меня было странное ощущение, что теория вероятностей просто не действует на этом нелепом острове. И все же мне удалось выдохнуть:
— Это. Что-то. Уже совсем. Вы и вот вы. Меня не. Знаете. Это вы. Мне. Дело. Шьете? Или как. Там оно. Называется?
— Он каким именем назвался? — спросил сержант.
Инспектор ответил, заглянув в свой блокнот.
— А вчера, когда я его спрашивал, он сказал, что его зовут Ллев, — продолжал сержант. — Очень тщательно проследил, чтобы я записал имя правильно. И чтобы правильно произносил. Не «Лев», а именно «Ллев». Все эти заграничные заморочки. У меня там записано его полное имя. На Марпл-стрит. Его вчера туда приводили.