M/F
На кровати Лльва лежала пижама, красновато-коричневая, свежевыстиранная. Очень удачно: я не смог бы надеть ничего замаранного — даже микроскопически — его телом. Я разделся, сложил одежду, которая была его одеждой, и приготовился лечь в постель. Пока переворачивал простыню, высматривая, нет ли там хоть малейшего признака его ночных невоздержанностей, услышал голос его матери, окликнувшей его по имени. Нас разделяло две двери, но резкий тон все равно ощущался. Итак, начинаем спектакль. Не без волнения, которое было отчасти приятным.
— Чего, мам?
Я прошел мимо кухни и ванной к ее двери, тихонько открыл. Она лежала в постели, зевая. Свет из комнаты Лльва доходил и сюда: я разглядел очертания длинной фигуры под одеялом, дверцы стенных шкафов, пару высоких зеркал. Ее длинные черные волосы оказались париком: я видел седые короткие локоны на подушке, суровое лицо в глубокой тени. Она заговорила достаточно ласково. Акцент, как и у Лльва, был валлийским, с легким американским оттенком. Но какой низкий, фактурный голос.
Она спросила:
— О чем был фильм?
— О сексе, мам. Как и все фильмы сейчас.
Надо ли приправлять речь ругательствами? Ллев, похоже, не делал разницы между собеседниками мужского и женского пола.
Его мать спросила:
— А про море там не было? Джорджио сказал, там про море.
Какие чистые гласные в «море».
Я ответил:
— Ну да, было чего-то про море. А вообще дрянь кинцо, мам.
А потом она сказала такое, от чего я весь похолодел:
— Нес сестре мясо.
— Нес… нес?..
— Держись от людей подальше, bachgen. В таких местах полицейские очень не любят чужаков. И особенно умных чужаков, таких, как мы. А у тебя безупречное алиби, как они это назвали. Их послушаешь, так можно подумать, что нести мясо сестре — это вроде такой… ну, такой…
— Эвфемизм?
— Duw wawr, что за умное слово? Хотя сейчас, что ни возьмешься читать, там сплошные умные слова. Вроде этого длинного слова, ну, того, что у меня в глазу. Как оно там?
— Я забыл, мам.
— Ладно, доктор, будем надеяться, знает. Ты меня разбуди, чтобы я не проспала. Я записалась на десять.
Ох уж этот мой длинный язык и длинные слова!
— Конъюнктивит?
— Нет, не так длинно. Но тоже какой-то «ит». Ладно, посмотрим. Какой-то голос у тебя странный, bach. Ты опять пил?
— Только кофе, мам.
— Кофе? Кофе? Умные слова и кофе. Ну да, разумеется, ты растешь. Мне нужно признать для себя, что мой мальчик растет. Все меняется. Ничто не стоит на месте. А теперь я попытаюсь заснуть. Nos da.
Я не знал, целовал ее Ллев nos da или нет. Но все-таки наклонился на всякий случай. И теперь ясно увидел ее резкие строгие черты. Один глаз красный и воспаленный. Птица клюнула, или что? Здоровый глаз не проявлял никаких сомнений, что к ней сейчас наклоняется именно Ллев. Я поцеловал ее в лоб, уловив слабый запах лавки, где торгуют домашней птицей.
— Nos da, мам.
Когда я вернулся в кабинку Лльва, со мной случился короткий обморок. Я упал на постель и отключился на один удар сердца. Это все напряжение. В таком напряжении я долго не выдержу. Может быть, завтра откроется аэропорт. У мисс Эммет есть деньги от адвокатов. Полечу с ними в Кингстон, на Ямайку, там отдышусь перед следующим этапом. Но улечу я отсюда как Ллев. Во всяком случае, буду Лльвом, пока не сяду в самолет. Я уже большой мальчик, мам. Сам хочу жить, понимаешь. Своим, значит, умом. Устроюсь. Может, женюсь. Даже имя сменю.
Семя полыни на тополе беломПеченьице с тмином дляЖесткошерстного чижаИз семейства вьюрковыхНо, лежа в постели с записной книжкой, я вдруг обнаружил, что Сиб Легеру не дает больше полного освобождения от костлявого, закостенелого безумия этого мира. Надо убрать Лльва подальше от этих шедевров, и все-таки, может быть, из-за той одинокой свечи, создавшей атмосферу кошмарного театра в стиле Эдгара По, мне будет очень непросто изъять грубую мертвечину из всей этой свободной чистоты. Сон помог бы мне думать о завтрашнем дне как об отдельном периоде времени, куда передвинутся все проблемы, но где нет сна, там нет и завтра. Проблемы вот они, здесь и сейчас. Что такого я сделал, чем я их заслужил?
15
— А хорошо заживает. Странно, что ты ничего не сказал. Глубокая все-таки рана.
— Не хотел, чтобы ты волновалась, мам. Тебе и так вон хватает всего. Этот глаз, и вообще.
— Все равно. Странно, что ты ничего не сказал, bachgen. Ты меняешься. В чем-то — к лучшему. Но все равно. Подрался, да?
Моя наглость питалась отчаянием, каковое, по сути, и есть обычное состояние души художника.
— На корабле приложился, мам. Когда была качка.
— Да. На корабле. Тяжелый был переход, нехороший. Я иной раз задумываюсь: а оно того стоит, такая жизнь? Дома нормального нет, вечно шатаешься с места на место.
— Да, мам. Я тут в последнее время все думал. Пора мне задуматься о…
— В вольере с профессором Беронгом жизнь была поспокойнее. Наука, да. Только науку легко превращают в шоу-бизнес, как это теперь называется. Помнишь Паркингтонов из Миссури?
— Да, да. Паркингтоны.
— Они занимались настоящей научно-исследовательской работой, как они сами это называли. В том местечке, не помню… Дрок, Дрюк… Где-то в Северной Каролине — кажется, так они говорили.
— Дьюк?
— Да, кажется, так. У тебя память лучше. ЭСВ, что бы это ни значило.
— Экстрасенсорное восприятие.
— А ты учишься, bachgen. Меняешься к лучшему со своими длинными словами. Но потом их сманили, как они выразились. Никогда не забуду, что он сказал. Помнишь, что он сказал?
— Этот хрен вообще будет улицу переходить, или что? Прости, мам, вырвалось. Меня просто бесят такие уроды, вот они и вылетают, слова нехорошие.
Я и вправду был весь на взводе — наверное, потому, что устал. И возможно, скорее выдавал себя неуверенным стилем вождения, нежели речью и даже разбитым затылком. Сидя на заднем сиденье, она хорошо видела мою голову сзади — дама, которую личный шофер везет на прием к врачу. Она выглядела точно так, как по стандартам вчерашнего Метро-Голдвин-Майерского кино должна выглядеть настоящая леди… высокая, стройная, в строгом синевато-сером костюме и черных прозрачных чулках, с седыми подсиненными волосами, с висячими сережками. Серьги, сказала она, как наверняка говорила не раз и раньше, полезны для зрения. Сейчас ее щеки не были подцвечены хной: стало быть, это был просто сценический грим.
— Настоящий язык Кардиффской бухты. Я, кстати, заметила, ты в последнее время стал меньше ругаться. Так вот, Эрик Паркингтон сказал, что за каждым искусством стоит наука. И это правда, bach.
— Я как раз и собирался сказать, мам. У меня вот нет ни искусства, ни науки. Пора мне за что-нибудь взяться. Пора уже сделать хоть что-то. Всю ночь лежал думал, не мог заснуть. Видишь, не выспался.
— Думал? Да, это тоже хорошее изменение, к лучшему. Сынок, bach, я знаю, что это такое. Я не буду стоять у тебя на пути. Как только захочешь устроиться, я сразу все брошу. Я и раньше тебе говорила не раз, но ты только смеялся. Chwerthaist ti. Работа, дом, птички в саду, и твоя мама может расслабиться в кои-то веки. А что они делают, все эти люди?
— Они жаждут крови.
Мы проезжали мимо Дуомо, где набожные прихожане категорически не желали признать, что их лишили законного чуда. У закрытых дверей толпились рассерженные старухи с посудой в руках.
— Крови?
Ее голос вдруг стал глухим, хриплым, как будто в него подмешали кровь, и я прямо чувствовал, как у меня на затылке зашевелились волосы.
— Но я хочу совсем-совсем скоро уехать, мам. Я и так потерял столько времени зря.
— Заботиться о своей вдовой матери — это ты называешь зря тратить время? Мы, кстати, приехали. Это здесь. Марроу-стрит, какое-то странное название для улицы, и особенно где принимают врачи.