M/F
— Где он? Что ты с ним…
— Кстати, паспорт мне нужен, мам. Я уезжаю, валю отсюда. Я уже большой мальчик.
— Ты с сестрой и куском протухшего мяса в дорогу? Хватит фокусов, кем бы ты ни был. Если Ллев тоже в этом участвует, я его убью. Но сначала убью тебя, кем бы ты ни был.
На какой-то безумный манер мне даже нравилось происходящее. Несмотря на опасности, подстерегающие невинность в нашем жестоком и грязном мире, есть в этом некое утешение — знать о чьей-то невинности. Утешение от мысли, что, может быть, все-таки существует какой-то Бог, дающий защиту невинным (отличный от зловредного Провидения, играющего в эту пагубную игру), а иначе какой смысл быть невинным? Неоспоримое доказательство существования доброго Бога, каким бы шатким ни оказалось оно впоследствии, по-настоящему радует. Всеблагой, всеобъемлющий, чистый в помыслах и намерениях, не впадающий в крайности мавританских метаний…
— Сядь, мам, — сказал я, садясь. — Вижу, что надо сказать тебе правду. Если я раньше врал, это, на хрен, все ты виновата. Я потому что тебя боялся.
Катерина села, но Царица Птиц осталась стоять. Только теперь я заметил, что она чем-то похожа на аиста. Держит сумочку двумя пальцами, грудина без киля вздымается, больной глаз закрывает мигательная перепонка.
Я сказал:
— Птицы, птицы. Осточертели уже эти птицы. В общем, мам, мы уезжаем, ну, типа, с ней вместе. Новая жизнь подальше от птиц. Найду работу, вот для нее буду работать. Выходит, мам, ты всегда мне мешала. Мужчина не может всю жизнь прожить, на хрен, как птичий прислужник.
Адерин, Царица Птиц, все-таки села в кресло, пристроив свой жесткий пигостиль на самый краешек сиденья. Еле слышно проговорила:
— Неправда. Ты знаешь, я всегда хотела…
— Чтобы у тебя был послушный сынуля, которым можно командовать почем зря. Еще один бесплатный слуга. Чтобы твой сладенький мальчик-зайчик прекратил бегать по шлюхам и подавал тебе завтрак в постель.
Мое выступление произвело впечатление на Катерину, но и напугало тоже: Ллев вновь ожил. Этот сладенький мальчик-зайчик наверняка должен был убедить мать, чье лицо от волнения покрылось испариной, тонкой пленкой блестящего жира, секрециями птичьей копчиковой железы.
Я продолжал наседать:
— Эгоистка ты, мам. Живешь только своим искусством. А твой сын хочет жить, типа, собственной жизнью, своей.
В ответ Адерин издала слабый стон, зародившийся где-то в нижней гортани и перешедший в сухой, без слез, плач. Мы с Катериной переглянулись, и я, как говорится, по молодости и по глупости, изобразил что-то вроде пародии на плотоядный амурный взгляд неаполитанского тенора. Она вздрогнула в тихом ужасе. Быть может, в конечном итоге она была не такой уж и плохой девчонкой, хотя и страшной как смертный грех. Может быть, она знала страдания, хотя теперь излечилась.
Адерин сказала мне:
— Я не знаю ее. Я ничего про нее не знаю.
Потом Катерине:
— Я не знаю тебя, понимаешь. Ничего про тебя не знаю. Все это так неожиданно. Все так быстро случилось.
— Ну, мы вообще-то давно знакомы, — импровизировал я, — только ты, мам, не знала. Она путешествует, может себе позволить. Получила наследство. Сюда приехала, потому что здесь мы, потому что здесь я. Сняла этот дом.
— Родителей ее не знаю, вообще ничего не знаю.
Пора было заговорить Катерине. Она сказала:
— У меня нет родителей. Я с… ну, вроде как с гувернанткой. Мисс Эммет.
— С гувернанткой, да. Так они и сказали, это самое слово. И еще они говорили — сестра. Какая сестра?!.
— Все верно, сестра, — подтвердил я. — Я им так и сказал. Здесь, на острове, уважают только матерей, сестер и жен. Не мог же я сказать жена, правильно? Мужчина лучше всего защитит свою… свою… свою девушку, называя ее сестрой. Как, на хрен, в Библии, в «Песни песней» царя Соломона, мам.
Это последнее ругательство я вставил специально, чтобы было не слишком похоже на Майлса. Адерин не обратила на это внимания, как (это я уже понял) не обращала внимания на другие мои ругательства или другие случаи употребления этого самого слова, которое я вставлял в речь к месту и не к месту, что называется, ad nauseam [26], причем для меня — почти в буквальном смысле. Для нее английский был явно не родным языком, так что его загрязнение оставалось чисто гипотетическим. Но для меня это было чудовищно: использовать сквернословие как средство защиты.
* * *Адерин спросила Катерину:
— Как тебя зовут, geneth? Значит, хочешь стать его женой?
— Катерина Фабер, — сказал я. — Да, она хочет. Она хочет, мам. Мы с ней уезжаем. Вот как можно будет уехать, так сразу и едем.
— Пусть сама за себя скажет, bachgen.
— Мне надо сходить посмотреть, как там мисс Эммет, — сказала Катерина, вставая и направляясь к дверям. Но Адерин велела ей:
— Стой, девушка.
Катерина остановилась.
— А что с этой мисс Хэммет? Она, что ли, болеет?
— Легкий сердечный приступ, — сказал я. — Лежит отдыхает.
— А ты, я смотрю, обо всем знаешь, да, bach? То есть, можно сказать, как от гувернантки от нее сейчас пользы мало. Сядь, девушка.
Катерина заколебалась.
— Eistedd, geneth!
Катерина повиновалась, словно под действием могучего колдовства. Адерин картинно встала, будто готовясь выступить перед публикой, и сказала:
— Мир меняется, я это вижу, каждый день вижу. А когда ты стареешь, ты не меняешься вместе с ним, разве что телом меняешься, и всегда — к худшему. Молодые должны получать что хотят, так пишут в газетах и говорят по teledu. Жизнь коротка, это верно. И особенно — для молодых. Я прожила свою жизнь, и хорошего в ней было не много. Замужество не принесло счастья, кроме вот сына, тебя, bachgen, и, может быть, я и вправду была слишком эгоистичной в своей работе и в своем таланте. У меня есть особенный дар, великая anrheg, власть над живыми тварями, то есть над птицами. Птицами, девушка. Птицами небесными, как в Библии. Я была самой обычной девчонкой, когда этот дар проявился впервые. Я обучила теткиного попугайчика, да так, что его на пластинку потом записали. «Джорджи-Порджи», «Малютка Бетти Блю» и другие детские стишки, как будто птица не лучше сопливого plentyn, который читает стишки наизусть, чтобы ему дали конфетку. Ну, теперь мои птицы говорят по-другому, получше, один ученый, лектор в университете, написал мне на бумажке список того, что, как он говорил, подходило для взрослого репертуара, и профессор Беронг с его связями тоже мне очень помог. А теперь ты, geneth, богатая наследница, если он правду сказал, будешь меня презирать за то, что я в цирке работаю, а станешь еще образованная, а ты станешь, если ты такая, как он говорит, то будешь меня презирать еще больше. За то, что я вместо служения Великой Науке разменяла свой дар на какую-то мелочь: пенни и мишуру, грохот оркестров и восхищенные взгляды простофиль, чавкающих ирисками. Скажешь слово «проституция», я даже не возражу. Потому что профессор Беронг говорил, когда я работала в вольерах, кормила птиц, что мой дар лучше всякого образования и должен служить Науке о живых существах, как он это называл. Но у меня был сын, который сидит сейчас перед тобой и говорит, что любит тебя, и мне надоело считать каждый punt и swllt и что я не могу сделать хороший подарок моему милому mab на его день рождения в Nadolig. И когда я встретила того циркача, меня прямо околдовало сияние огней и толпы. И я сбежала к нему, в этот сверкающий мир, и тебя взяла с собой, bachgen, и вот сегодня, в день перемен, ты должен узнать правду: человек, которого ты называл отцом, тебе не отец. Не настоящий отец.
— Я что-то такое подозревал, мам.
— Да, да. Но это не важно. Твоя жизнь, вот что важно. Я иногда думаю о своих гордых птицах, о хищных и о говорящих, а ведь и люди делятся точно так же, как птицы, кто-то охотится, кто-то болтает, так вот, я о них думаю как об униженных существах, угнетенных. Если я открою клетки и скажу: «Давайте летите», — они только ко мне полетят, потому что не знают ничего другого. Но мой mab — не птица, он может вылететь на свободу, и теперь клетка открыта. А это значит, что будет свадьба, и я даю свое благословение.