Мой роман, или Разнообразие английской жизни
– Браво, мастэр Леонард! ты говоришь так хорошо, что нельзя не сказать тебе всей правды. Я принес было тебе яблоко, в награду за твое благонравие в школе. Но я встретил на дороге бедного осла, которого некто бил за то, что он щипал крапиву; мне пришло в голову, что я вознагражу его за побои, если дам ему яблоко. Должен ли я был дать ему только половину?
Простодушное лицо Ленни осветилось улыбкой; интерес настоящего вопроса затронул его за-живое.
– А этот осел любил яблоки?
– Очень, отвечал пастор, шаря у себя в кармане.
Но в то же время, размышляя о летах и способностях Леопарда Ферфилида, заметив, кроме того, к своему сердечному удовольствию, что он окружен толпою зрителей, ожидающих развязки этой сцены, он подумал, что двух-пенсовой монеты, приготовленной им, было бы недостаточно, а потому и вынул серебряную в шесть пенсов,
– Вот тебе, мой разумник, за половину яблока, которую ты оставил бы себе.
Пастор опять погладил курчавую голову Ленни, и, после двух-трех приветливых слов к некоторым из косарей и желания доброго дня мистрисс Ферфильд, он пошел по дороге, ведущей к его дому. Он уже подошел к забору своего жилища, когда услыхал за собою торопливые, но вместе и боязливые шаги. Он обернулся и увидал своего приятеля Ленни.
Ленни (держа шести-пенсовую монету в руке и протягивая ее к пастору, кричал): не за что, сэр! я отдал бы все яблоко Недди.
Пастор. В таком случае ты имеешь еще более права на эти шесть пенсов.
Ленни. Нет, сэр; вы дали мне их за пол-ябдока. А если бы я отдал целое, как и надо было сделать, то я не мог бы уже получить шести пенсов. Возьмите назад; не сердитесь, но возьмите назад…. Ну что же, сэр?
Пастор медлил. И мальчик положил ему монету в руку, так же, как, не задолго до того, осел протягивался к этой же руке, имея виды на яблоко.
В самом деле, обстоятельство было затруднительно.
Сострадание, как незваная гостья, которая всегда заступает вам дорогу и отнимает у других яблоки для того, чтобы испечь свой собственный пирог, лишило Ленни должной ему награды; а теперь чувствительность пыталась отнять у него и вторичное возмездие. Положение было затруднительно; пастор высоко ценил чувствительность и не решался противоречить ей, боясь, чтобы она не убежала навсегда. Таким образом, мистер Дэль стоял в нерешимости, смотря на монету и Ленни, на Ленни и монету, по очереди.
– Bueno giorno – добрый день! сказал сзади их голос, отзывавшийся иностранным акцентом, – и какая-то фигура скоро показалась у забора.
Представьте себе высокого и чрезвычайно худого мужчину, одетого в изношенное черное платье: панталоны, которые обжимали ноги у колен и икр и потом расходились в виде, стиблетов над толстыми башмаками, застегнутыми поверх ступни; старый плащ, подбитый красным, висел у него на плече, хотя день был удушливо-жарок; какой-то уродливый, красный, иностранный зонтик, с кривою железною ручкою, был у него под мышкой, хотя на небе не видно было ни облачка; густые черные волосы, в вьющихся пуклях, мягких как шолк, выбивались из под его соломенной шляпы, с чудовищными полями; лицо несколько болезненное и смуглое, с чертами, которые хотя и показались бы изящными для глаза артиста, но которые не соответствовали понятию о красоте, господствующему между англичанами, а скорее были бы названы страшными; длинный, с горбом, нос, впалые шоки, черные глаза, которых проницательный блеск принимал что-то магическое, таинственное от надетых на них очков: рот, на котором играла ироническая улыбка, и в котором физиономист открыл бы следы хитрости, скрытности, дополняли картину.
Представьте же, что этот загадочный странник, который каждому крестьянину мог показаться выходцем из ада, – представьте, что он точно вырос из земли близ дома пастора, посреди зеленеющихся полей и в виду этой патриархальной деревни; тут он сел, протянув свои длинные ноги, покуривая германскую трубку и выпуская дым из уголка сардонических губ; глаза его мрачно смотрели сквозь очки на недоумевающего пастора и Ленни Ферфилда. Ленни Ферфилд, заметив его, испугался.
– Вы очень кстати пожаловали, доктор Риккабокка, сказал мистер Дэль, с улыбкою:– разрешите нам запутанный тяжебный вопрос.
И при этом пастор объяснил сущность разбираемого дела.
– Должно ли отдать Ленни Ферфилду шесть пенсов, или нет? спросил он в заключение.
– Cospetto! сказал доктор. – Если курица будят держать язык на привязи, то никто не узнает, когда она снесеть яйцо.
– Прекрасно, скакал пастор: – но что же из того следует? Изречение очень остроумно, но я не вижу, как применить его к настоящему случаю.
– Тысячу извинений! отвечал доктор Риккабокка, с свойственною итальянцу учтивостью: – но мне кажется, что если бы вы дали шесть пенсов fancullo, то есть этому мальчику, не рассказывая ему истории об осле, то ни вы, ни он не попался бы в такую безвыходную дилемму.
– Но, мой милый сэр, прошептал, с кротостью, пастор, приложив губы к уху доктора: – тогда я потерял бы удобный случай преподать урок нравственности…. вы понимаете меня?
Доктор Риккабокка пожал плечами, поднес трубку к губам и сильно затянулся. Это была красноречивая затяжка, – затяжка, свойственная по преимуществу философам, – затяжка, выражавшая совершенную, холодную недоверчивость к нравственному уроку пастора.
– Однако, вы все-таки не разрешили нас, сказал пастор, после некоторого молчания.
Доктор вынул трубку изо рта.
– Cospetto! сказал он. – Кто мылит голову ослу, тот только теряет мыло понапрасну.
– Если бы вы мне пятьдесят раз сряду вымыли голову своими загадочными пословицами, то я не сделался бы оттого ни на волос умнее.
– Мой добрый сэр, сказал доктор, облокотясь на забор, – я вовсе не подразумевал, чтобы в моей история было более одного осла; но мне казалось, что лучше нельзя было выразить моей мысли, которая очень проста – вы мыли голову ослу, не удивляйтесь же, что вы потратили мыло. Пусть fanciullo возьмет шесть пенсов; но надо правду сказать, что для маленького мальчика это значительная сумма. Он истратит ее как раз на какие нибудь вздоры.
– Слышишь, Ленни? сказал пастор, протягивая ему монету.
Но Ленни отступил, бросив на судью своего взгляд, выражавший неудовольствие и отвращение.
– Нет, сделайте милость, мистер Дэль, сказал он, упорно. – Я ужь лучше не возьму.
– Посмотрите: теперь мы дошли до чувств, ппоизнес пастор, обращаясь к судье; – а, того и гляди, что мальчик прав.
– Если уже разыгралось чувство, сказал доктор Риккабокка: – то нечего тут и толковать. Когда чувство влезет в дверь, то рассудку только и остается, что выпрыгнуть в окно.
– Ступай, добрый мальчик, сказал пастор, кладя монету в карман: – но постой и дай мне руку…. ну вот, теперь прощай.
Глаза Ленни заблестели, когда пастор пожал ему руку, и, не смея промолвить ни слова, он поспешно удалился. Пастор отер себе лоб и сел у околицы, возле итальянца. Перед ними расстилался прелестный вид, и они оба, любуясь им – хотя не одинаково – несколько минут молчали.
По другую сторону улицы, сквозь ветви дубов и каштанов, которые поднимались из за обросшей мхом ограды Гэзельден-парка, виднелись зеленые холмы, пестревшие стадами коз и овец; влево тянулась длинная аллея, которая оканчивалась лужайкой, делившей парк на две половины и украшенной кустарником и грядами цветов, росших под сению двух величественных кедров. На этой же платформе, видневшейся отсюда лишь частью, стоял старинный дом сквайра, с красными кирпичными стенами, каменными рамами у окон, фронтонами и чудовищными трубами на крыше. По эту сторону, прямо против сидевших у околицы собеседников, извивалась улица деревни, с своими хижинами, то выглядывавшими, то прятавшимися, одна за другую; наконец, на заднем плане, расстилался вид на отдаленную синеву неба, на поля, покрытые волнующимися от ветра колосьями, с признаками соседних деревень и ферм на горизонте. Позади, из чащи сирени и акаций, выставлялся дом пастора, с густым старинным садом и шумным ручейком, который протекал перед окнами. Птицы порхали по саду и по живой изгороди, опоясывавшей его, и из отдаленной части леса от времени до времени долетал сюда унылый отзыв кукушки.