Опись имущества одинокого человека
Уже после Гражданской войны тетя Валя расхрабрилась и поехала в Харьков. В то время Харьков был столицей Украины. Полная, хорошо одетая величественная дама. Какие молодые картины возникали тогда в ее сознании? Оттуда она и прислала письмо, простенькое, написанное карандашом. В какие и к кому ходила гости, писала и какие ничтожные, бросовые на Украине цены на овощи и фрукты по сравнению с Москвой. Письмо это тоже хранится в левой тумбе трельяжа.
Здесь же стоит еще и небольшая, 7,5х9,5, коробочка светло-коричневого, скорее бежевого, цвета с шелковой кисточкой на выдвигающейся крышке. Потянешь за эту кисточку, и из коробочки выглянет небольшой флакончик знаменитых когда-то еще дореволюционных французских духов «Коти-Лориган». На дне флакона буквально несколько капель коричневой жидкости – это уже не духи, а сгустившийся аромат. Он существует, он жив, коробочка до сих пор испускает сладкий, божественный запах позапрошлого века…
Письменный стол
Стол на улице Горького стоял торцом к балконной двери. Стол был широк, как морская отмель, и сделан, как и вся мебель в то время, из настоящего дерева. Никакой древесно-стружечной плиты, источающей, как утверждают зеленые экологи, вредные в первую очередь для легких испарения. Это была массивная строганая доска, добротная фанера на тумбах. Сверху стол был покрыт сукном, поверх которого лежало стекло. В двух массивных тумбах, на полках, которые были устроены внутри, могла бы уместиться масса бумаг и деловых папок. Имелись еще три выдвижных ящика, просторных, как рыночные прилавки. Тумбы и ящики были снабжены врезанными в деревянную мякоть замками. Медные накладки с ручками, снаружи прикрывавшими замки, – это востребованный ныне товар хорошего антикварного магазина. Все это, естественно, сгинуло…
Абсолютно точно, что за этим столом как минимум была написана одна кандидатская диссертация. Это дядя Леня Сергеев, муж Вали, дочери Федора Кузьмича, ставшего моим вторым отчимом, и Валентины Михеевны, тетки моей матери, а значит, моей двоюродной бабушки. Написана за этим столом и дипломная работа выпускника филфака МГУ – это уже моя работа. И с тем, и с другим связаны интересные истории. Я ведь пишу не только опись вещей, но еще и истории, которые, по моей мысли, должны сплестись в документальный роман. Повторяюсь: кому нынче нужны легкомысленные вымыслы!
Дядя Леня долго жил у тестя и тещи после смерти жены. Она умерла от туберкулеза. Я плохо помню эту историю, скорее помню только слова взрослых. Отец привез нас из эвакуации осенью 1942 года. Это была целая эпопея, и я надеюсь, что смогу и это все написать и найти для этого подходящее место. И значит, именно в то время я услышал, что умерла двоюродная сестра мамы и они с отцом ездили на похороны. Запомнил я все потому, что впервые услышал слово «крематорий» и о некой «урне». Я не мог понять, как в урну можно ссыпать пепел, какие-то иные останки от человека. В то время я знал только одно предназначение для урны, слово соединялось у меня только с одним значением: урна для мусора. Отец, который в то время все-таки был заместителем военного прокурора Москвы, урну достал. Я хорошо помню этот разговор отца и мамы, отец достал, я даже помню… продолжать не стану. Даже правда иногда может быть неполной. Я уже позже вспомнил, как тетя Валя кому-то, вспоминая те дни, проговорила, что накрыла дочь черным кружевным покрывалом. И помню, со слов своей, конечно, двоюродной бабушки, последние слова ее дочери: «Перед глазами сетка». Это, как мне потом объяснили, часто видят больные, умирая от туберкулеза. Вот и определились даты: дядя Леня после смерти жены в 1942 году жил на улице Горького, по крайней мере, до середины 1945-го.
Я хорошо помню его за этим столом. Седоватую голову в профиль с крупным носом. Помню, как где-то в 1943-м он уезжал на фронт, а потом его вернули. И его возвращение я помню, и какие-то его рассказы. Я также помню, как он резко, «по-мужски» поговорил с моим старшим братом. Мне кажется, что после смерти Вали, которую я никогда не видел, он очень долго не женился, потому что любил мою мать. Ах, как все в жизни сложно и какие круги делает эта самая жизнь! Мне дядя Леня, Леонид Владимирович Сергеев, – когда надо, я помню и запоминаю все, хотя иногда забываю, в каком переулке оставил машину, – запомнился еще и тем, что раз в месяц он давал мне пятьдесят рублей на карманные расходы. Когда умерла мама, он приехал в нашу квартиру на улице Строителей. Он долго сидел перед гробом и затем повернулся ко мне. Мама лежала с плотно сжатыми губами, непреклонная. Он сказал: «Всех она так и не простила». Потом он выпал из моей жизни, и последний раз я его видел лет двадцать назад. Он уже давно был генералом, в танковой академии заведовал кафедрой, был давно женат, были дети и, кажется, внуки. Прощай, дядя Леня!
Итак, письменный стол стоял торцом к балконной двери. Если, сидя за столом, повернуть голову налево, то виден памятник Юрию Долгорукому. С этого балкона я наблюдал за строительством двух верхних этажей здания Моссовета, ныне называемого мэрией, и любовался женской фигурой на полукуполе крайнего перед Пушкинской площадью дома. Даже скажу больше, видел глубокую яму, вырытую под фундамент памятника, так сказать, материковую землю Москвы. На месте Долгорукого раньше стоял памятник Свободе!
Письменный прибор
Мельком я уже упоминал об его существовании. В чем необходимость еще раз описать это собрание вещей? Мне, воспитанному в тотальной бедности военного времени и в скромности коммунального быта перед войной, открылся целый иной мир, когда я оказался у тети Вали в квартире – название «квартира» условное, в комнате, – на улице Горького. Это был и быт, и мебель, и обстановка еще той, навсегда, казалось, утонувшей эпохи. С тех пор прошло по крайней мере шестьдесят пять лет, сколько всего отмерло и навсегда утонуло! Но я люблю и быт той еще интеллигенции, и вещи, которые ее окружали, а может быть, и возвышали в ее собственных глазах.
Письменный прибор уже лет тридцать лежал у меня в подвале дачи, на полке, в картонной большой коробке из-под электрической двухконфорочной плиты. Он совершенно в век компьютеров и шариковых ручек не нужен, разве только для киносъемки или в коллекцию подлинного любителя старины. Однако совсем недавно я поднял его в комнату жены, где я в основном среди вещей, оставшихся после нее, и пишу эту книгу никому не нужных воспоминаний о никому не нужных забытых вещах. И все же для чего я все это достал, если до сих пор помню все досконально? Может быть, хочу заслониться от времени или опускаюсь в свои детские воспоминания и не осуществившиеся надежды? А может быть, во мне просто сидит дух каталогизатора? Но вот я притащил все по довольно крутым лестницам наверх, обмахнул пыль и, как в детстве, принялся мыть, опуская современную синтетическую тряпку в пластмассовое ведерко с водой. Естественно, разные картины сейчас встают передо мной. Но их разве опишешь и даже разве сосчитаешь?
Сначала отмывается от наслоений эпохи застоя и эпохи перестройки большая, почти в форме желудя, гранитная, а значит, тяжелая доска. Спереди, где сгиб более крут, в этой доске в два сантиметра толщиной имеется просторный желоб. Это чтобы класть уставшее перо и разные мелочи. В каменном массиве есть еще невысокие окаймления из бронзы, куда вставляются тяжелые, литые, стеклянные, так же, как и окаймления, квадратные чернильницы. По большому счету, это все мелочи имперского стиля и его бюрократии. Довольно сложно было очистить весь бронзовый узор в виде дубовых веток с этих окаймлений. На чернильницах сидят крышки, похожие на шишаки воинов, резко сужающиеся кверху. Крышки берегут чернила от высыхания. Наверное, в то время какой-нибудь бюрократ-столоначальник наливал – простите, ему по заведенному порядку наливали – в одну стеклянную емкость обычные фиолетовые или черные чернила – для раздумий и переписки, а во вторую – чернила красные или синие, для резолюций. Возможно, каждый цвет чернил что-нибудь означал: красный – не исполнять, фиолетовый – исполнить с усердием. Когда я служил начальником в Радиокомитете, я вполне обходился обычной шариковой ручкой. Но то уже совсем другая эпоха.