Современная французская новелла
После восьми часов проследования Жером устал, в голове у него все спуталось, и он поймал себя на том, что заговорил сам с собою вслух. Он называл серну Моникой, и, спотыкаясь на ходу, то грубо ругался, то умолял: «Да не беги же ты так быстро!» Он на минуту остановился в нерешительности перед небольшим озерцом, потом спокойно вошел в него, держа ружье над головой; вода доходила ему до пояса. А ведь он знал, что это опасно да и, наконец, просто глупо при такой погоде. Когда он поскользнулся, он вначале не сделал даже никакого усилия, чтобы удержаться на ногах, и упал навзничь. Вода залила ему рот и нос, он едва не захлебнулся. И тут его охватило чувство какого-то сладостного наслаждения, — наслаждения собственным одиночеством, что уж никак не было в его характере. «Сейчас все будет кончено», — подумал он, но тут в нем пробудился прежний уравновешенный человек. Он поднялся на ноги и вышел, дрожащий, растерянный, стучащий от холода зубами, из этого злополучного озерка. Этот случай напомнил ему что-то, но что именно? Он опять заговорил вслух:
— Когда я слушал пение Ла Кабалль, мне чудилось, что я вот-вот утону, что я уже утонул. Это очень похоже на то, как я впервые сказал, что люблю тебя, помнишь? Мы были у тебя, и ты бросилась ко мне, ты помнишь, тогда мы впервые любили друг друга. Я так страшился лечь с тобой, и я так этого жаждал — у меня было ощущение, что я сейчас покончу с собой.
Он вытащил флягу с коньяком из ягдташа, где лежали намокшие и уже бесполезные патроны, и долго с наслаждением пил. Потом схватился за бинокль — серна стояла по-прежнему — Моника-любовь (он уже не знал точно ее имени), — и она ждала его. Слава тебе господи, осталось еще два неподмокших патрона в стволе ружья.
К пяти часам солнце стало косо уходить за горизонт, как это бывает обычно осенью в Баварии. Когда Жером добрался до последнего ущелья, он громко стучал зубами. Рухнул на землю и растянулся на солнышке. Моника присела рядом с ним, и он снова заговорил с ней вслух:
— Помнишь тот случай, когда мы поссорились и ты решила меня бросить? По-моему, это произошло дней за десять до нашей свадьбы; я лег тогда на траву — было это у твоих родителей, стояла плохая погода, — и мне стало очень грустно. Я закрыл глаза и, как сейчас помню, вдруг почувствовал, что мне на лицо упал солнечный луч, это воистину было удачей, в такую погоду, а когда я открыл глаза, жмурясь от солнца, ты сидела рядом со мной, вернее, стояла на коленях, смотрела на меня и улыбалась.
— Да, да, — ответила она, — прекрасно помню. — Ты вел себя в тот день гадко, и я действительно рассердилась. Потом пошла тебя искать, и, когда я увидела, что ты такой злющий лежишь на лужайке, мне стало смешно, и я тебя поцеловала.
Она исчезла, и Жером поднялся, протирая глаза. Ущелье упиралось в отвесную, почти вертикальную скалу, и серна остановилась перед ней в нерешительности. Наконец-то Жером настиг ее. Она принадлежит ему по праву. Впервые в жизни он преследовал зверя десять часов подряд. Он остановился у входа в ущелье, еле переводя дух, взял ружье. Поднял правую руку и стал ждать. Серна глядела на него теперь с расстояния всего двадцати метров. Была она по-прежнему красива, хотя шерстка стала влажной от пота, и ее глаза, сине-желтые, бархатные глаза ее — на солнце толком не разберешь — пристально смотрели на него.
Жером прицелился, и тут серна совершила промах — она повернулась и попыталась, очевидно уже в десятый раз, прыгнуть на скалу и, очевидно десятый раз, поскользнулась, сорвалась вниз и съехала неуклюже и странно — при ее-то изяществе. И осталась лежать недвижная, трепещущая, но по-прежнему не смирившаяся под направленным на нее дулом ружья.
Жером никогда потом не смог объяснить себе, почему и когда именно он решил не убивать эту серну. Возможно, его остановил отчаянный и неловкий ее прыжок, а может быть, ее красота и мирная животная кротость, застывшая в чуть раскосых глазах. Впрочем, он и не пытался это понять.
Он повернулся и побрел назад по той же незнакомой дороге, пока не дошел до места, где была назначена встреча охотников. Его ждали, его повсюду искали, все уже сходили с ума от тревоги. Но когда они наперебой стали расспрашивать его, где же серна и где он ее оставил, он, полуслепой, окоченевший и изнемогающий от усталости, еле добрался до двери и рухнул на пороге, так ничего и не ответив.
Станислас налил ему стакан коньяку, а Моника, присев к нему на постель, взяла его руку. Она была смертельна бледна. Он спросил, что с ней, и она ответила, что боялась за него. К собственному своему удивлению, он сразу ей поверил.
— Боялась, что я умер? — спросил он. — Свалился со скалы?
Она молча покачала головой и вдруг нагнулась, положила ему голову на плечо. Впервые в жизни она позволила себе это при посторонних. Станислас, наливавший второй стакан коньяку, застыл, точно громом пораженный, увидев темные волосы этой женщины на плече этого разбитого усталостью мужчины и услышав рыдания, облегчающие душу. И неожиданно для всех швырнул стакан с коньяком в камин.
— Скажи, — проговорил он, и голос его прозвучал очень резко, — скажи, где же серна? Неужели ты, железный человек, не смог донести ее на спине?
И тогда, глядя в пылающий камин и поймав на себе ошеломленный взгляд Бетти, Жером Бертье, к великому своему изумлению, услышал собственный голос:
— Вовсе нет. Я просто не мог убить.
Моника вскинула голову. С минуту они смотрели друг другу в глаза. Она медленно подняла руку и провела пальцами по его лицу.
— А знаешь… — сказала она (сейчас они были одни во всем мире). — А знаешь, если бы даже ты убил…
И все присутствующие разом куда-то исчезли, он притянул ее к себе, и пламя в камине стало заревом пожара.
Смерть в эспадрильях
Сегодня утром Люку удалось побриться, ни разу не порезавшись. Он надел полотняный костюм песочного цвета — костюм этот, верх элегантности, привезла из Франции его прелестная женушка Фанни — и, усевшись в свой «понтиак» с откидным верхом, покатил в студию «Уондер систерс», насвистывая что-то, хотя у него почему-то немного побаливал зуб.
Вот уже десять лет как Люк Хаммер играет роль Люка Хаммера, другими словами, за десять лет он стал: а) блестящим актером на вторые роли; б) вернейшим супругом своей жены, вывезенной из Европы; в) образцовым отцом троих детей; д) исправным налогоплательщиком, а при случае, когда затевалась выпивка, и неплохим компаньоном. Он умел плавать, пить, танцевать, извиняться, любить, незаметно исчезать, делать правильный выбор, брать и отступать. Ему только что минуло сорок, и считалось, что на экранах телевизоров он выглядит на редкость мило. Нынче утром он, осторожно ведя машину, направлялся в «Беверли Хиллс» за новой ролью, которую подыскал его агент и которую, по всей очевидности, ему даст Майк Генри, хозяин «Уондер систерс». У него была назначена встреча, которая, конечно, пройдет по всей форме, жизнь шла тоже по всей форме, и он сам чувствовал себя в форме. На шумном перекрестке Сэнсет-бульвар он решил было по давней привычке закурить первую ментоловую сигарету, и ему показалось, что и земля и небо, солнце и спорт словно сговорились между собой, чтобы все у него шло как надо. Сговорились, чтобы все ему по-прежнему легко доставалось: и кетчуп, и бифштексы, и билеты на самолет, чтобы при нем всегда была жена, дети, виллы и сады — все то, что он выбрал себе раз и навсегда еще десять лет назад (одновременно со своим христианским именем и фамилией Люк Хаммер). А что, если сигарета вызовет ту страшную, неизлечимую болезнь, о которой в 1975 году твердили все газеты? А что, если она окажется той каплей, что переполнит чашу, неведомую врачам да и ему самому тоже? Мысль эта удивила Люка, такой она показалась ему оригинальной — а ведь он не привык мыслить оригинально. Вопреки своей незаурядной внешности и благополучной жизни Люк Хаммер был человеком скромным. Долгое время он считал себя закомплексованным, даже в какой-то мере ущербным, пока психоневролог, который был явно глупее своих коллег, а может быть, и сам с сумасшедшинкой, а может быть, просто был честнее остальных, не заявил, что все у него в порядке. Врача этого звали Роллан. Он был к тому же еще и алкоголик. Люк улыбнулся при этом воспоминании и почти бессознательным движением выбросил за окно только что зажженную сигарету. Жаль, что жена сейчас его не видит. Фанни с утра до ночи твердила, чтобы он остерегался алкоголя, курения и, конечно же, любви. Любовь, если говорить о любви плотской, была почти исключена из их жизни, с тех пор как Люк, или, вернее, доктор, приглашенный Фанни, обнаружил у него начало тахикардии, что, не будучи опасным само по себе, могло стать серьезной помехой для съемок, скажем, в вестернах или в фильмах с бешеной скачкой, в которых он рассчитывал сниматься еще не один десяток лет. Люк отнесся к этой рекомендации, к этому запрету в области чувств и чувственности, довольно-таки недоверчиво, но Фанни была тверда: она без конца повторяла и разъясняла ему, что, конечно, они были любовниками, и любовниками, добавляла она, страстными — при этих словах нечто завораживающее, впрочем не без оттенка сомнения, застилало сознание Люка, — но отныне, добавляла Фанни, ему следует отказаться от кое-каких вещей и прежде всего быть отцом Томми, Артура и Кевин, которые нуждались в Люке, чтобы существовать. А ведь сердце его работало все время, все дни без перебоев, наподобие маленькой электронной машины — безупречно отлаженной и выверенной, безотказной, заведенной на много лет вперед. Оно уже не было тем проголодавшимся, жадным, измученным, трепыхающимся зверьком, тревожно содрогавшимся то от панического страха, то от наплыва счастья между двух взмокших от пота простынь, сердце его теперь спокойно гонит кровь в спокойные артерии. Спокойные, как проспекты в знойный летний день.