Мы строим дом
Нам с тобой покажется война
В миг, когда толкнем рукою ставни,
Сдернем шторы черные с окна.
..............................................
На обоих листах даты: 1941 год.
Надежда откладывает стихи и хлюпает носом:
-- Ничего не помню. Ничего...
-- Ну ладно, ладно, -- прижимает ее к своему плечу Саня. -- Ладно.
Блокаду Надежда не помнит, сколько ее ни расспрашивай. Она помнит только, как в июне сорок пятого ее нес по Невскому военный на руках, играл оркестр, летели букеты цветов, а мать бежала где-то рядом и плакала. Надежда думала, что мать боится потерять ее, и кричала, обхватив военного за шею: "Мамочка, я здесь! Не плачь, мамочка, я здесь!"
...Мы продолжаем разбирать документы. Удостоверения к материнским медалям. Вот они, оказывается, где...
Орденская книжка 1945 года.
"...Орден "Материнская слава" в случае смерти матери вместе с орденской книжкой остается в семье для хранения как память".
Я собираю разложенные на столе бумаги и кладу их обратно в сумочку. Сохраним.
...Я сижу на скамье в предбаннике и смотрю в приоткрытую дверь на улицу.
Я уже намыл и напарил сына, и теперь он, с платком на голове, пьет на веранде чай. Жена рассказывает ему, как наш Джуль бился сегодня с двумя забежавшими на участок собаками.
Сын прихлебывает из блюдечка, слушает и порывается свистеть в позеленевшую гильзу, которую я выкопал в огороде. "Не свисти, -- слышу я голос жены. -- Денег не будет. И вообще дай ее сюда. Знаю, что дедушки Коли. Попьешь чай, отдам".
Я зачем-то наплел сыну, что мой отец оборонял наш участок от фашистов, и теперь сын не расстается с гильзой и требует от меня подробностей.
Прихваченная веревкой дверь поскрипывает на ветру, в щель тянет приятной прохладой, и в предбанник залетают первые желтые листочки.
Бане, как и дому, уже шесть лет, и она слегка потемнела внутри. Усохли доски на стенах -- в ту осень мы спешили и ставили их влажными. Немного просела печка с закопченным котлом.
Я редко топлю нашу баньку -- неинтересно париться одному.
Нет Феликса. Его нет уже три года. И никогда больше не будет...
Молодцовы приезжают редко. Саня, как и предсказывал Феликс, пошел в гору, и отпуск они проводят на юге. Они говорят, что грустят по Ленинграду, по нашему тенистому участку, иногда звонят, поздравляют с праздниками, но выбраться из Москвы им не так просто -- там у них немного другая жизнь.
Правда, прошлым летом Саня приезжал на несколько дней в командировку, и мы с ним ходили на кладбище -- к родителям и Феликсу, а потом парились, вспоминали, как играли в футбол, строили дом... И нам было грустно.
Старшая сестра Вера развелась с Удиловым, и тот приезжал несколько раз в ее отсутствие -- забирал чемоданы с инструментами, коробочки, долго жаловался на сыновей и мою сестру, я молчал, поил его чаем, предлагал растопить баню, но он отказался и уехал поздней электричкой. Я помог ему донести до станции чемоданы.
Каменка, если плеснуть на нее из кружки, коротко взвизгивает и выдыхает невидимый пар. На пол я набросал свежего сена, и оно пахнет. Этому научил меня Феликс. Он успел попариться в бане.
Последние месяцы он жил в недостроенном доме, ездил отсюда на работу, и все у него складывалось плохо.
В институт пришел новый директор, занялся реорганизацией, начались интриги, Феликсу пришлось спасать свою лабораторию от распыления, добивать очередной прибор и представать перед аттестационными комиссиями, где усердно интересовались его образованием и прошлым.
Феликс, как утверждали очевидцы, вел себя на этих комиссиях дерзко и непочтительно.
Что произошло у них с Лилей, никому не известно, но в тот год Феликс вдруг замкнулся и стал жить на недостроенной даче, встречая нас за столом, заваленным бумагами.
Сестры пытались улыбаться Феликсу, но улыбки получались нервные и холодные. "Что-то наш старший задурил, -- подбирались они к разговору. -Задурил..." Феликс отодвигал кресло, потягивался, глядя в высокий потолок, и начинал приводить себя в порядок: брился, влезал в джинсы, надевал свежую рубашку и с улыбкой выходил на кухню.
-- Я хозяин своей жизни! -- Он протирал подбородок одеколоном и бодро оглядывал себя в зеркало, словно собирался на танцы. -- Как захочу, так ей и распоряжусь. Так что не надо петь мне песен...-- он подмигивал Молодцову. -Правильно, Саня?..
Саня улыбался с грустными глазами и шел в свою комнату, где на гвоздях висела рабочая одежда. Иногда они ходили прогуляться на пару, и сестры беспокойно качали головами и шептались.
Зима в тот год стояла лютая, скрипучая, и Феликс возвращался вечерами с работы, входил в темный остывающий дом, разводил огонь и готовил себе кофе, чтобы посидеть за бумагами.
Я приезжал к нему несколько раз, он молча жал мне руку, пропускал вперед и шел за мной, плотно закрывая двери. Мы вели неспешные разговоры. Говорил в основном он.
-- Нет, все-таки ты неправильно живешь... -- Феликс поднимался с новой упругой тахты и включал переносной телевизор. Я видел, что ему приятно принимать меня в уютной комнате с книгами, глобусом, столиком на колесиках и привезенными из венгерской командировки магнитофоном и кофемолкой. То ли Феликс надеялся вернуться к Лиле, то ли не имел времени заехать к ней, но весь его гардероб умещался на двух плечиках, повешенных у двери, и от этого просторная гостиная, обитая смуглой, как кожа метиса, вагонкой (мы травили ее морилкой), походила на мастерскую свободного философа, где страдают в одиночестве, но радуются сообща. -- Да, я вчера думал о тебе. Все-таки ты неправильно живешь, -- Феликс прищуривал глаза и смотрел за окно, на заснеженный участок. -- Тебе надо составить замысел жизни. Писать так писать, а не пописывать. Бросить, например, все к черту, запереться на три месяца и написать повесть. Или роман. И дневник ежедневно веди, не лодырничай. А то статьи, рассказики... Брось ты эти компании -- Гарик из консерватории, Марик из обсерватории...
Я говорил, что уже давно не хожу ни в какие компании, и Феликс закуривал новую сигарету и щурился в бесконечность:
-- Все равно... Тебе надо упереться и вкалывать, а вы привыкли щадить себя. Нет, неправильно ты живешь...
И мне было жаль брата: я почему-то думал, что неправильно живет он, а не я; но сказать не решался.
К Лиле он так и не вернулся.
После внезапной смерти Феликса его лаборатория распалась.
Новый начальник никого не называл вредителями и болванами, не беспокоил ночными телефонными звонками, с сотрудниками был вежлив, но работать вдруг стало неинтересно, и многие уволились.
Те, кто остался, добились, чтобы последний прибор Феликса был назван его именем.
Я видел этот аккуратный приборчик на двух выставках, и мне было приятно и горько прочесть на нем нашу с Феликсом фамилию. Прибор запатентован в нескольких странах, и уже после смерти Феликса на его имя пришло несколько восторженных писем от его зарубежных коллег. На письма ответили мы с Лилей. Феликс все-таки утер нос японцам.
Я сижу в предбаннике и смотрю, как ветер кружит листву.
Сестры и Лиля приезжают на дачу редко, и многие завидуют мне -- во! считай, весь дом твой! Живи да радуйся...
Иногда я хожу по пустому дому, останавливаюсь возле старой дверной коробки с нашими густыми засечками -- мы врезали ее в дверь детской комнаты и покрыли лаком, трогаю дерево рукой и иду в комнату Феликса. Я сажусь на его кресло и вглядываюсь в лицо брата на большой фотографии. "Я вчера думал о тебе..."
Ветер кружит листву и сыплет ее на землю.
Наш старый домик остался только на фотографиях. Их несколько, и на каждой из них -- лишь часть нашей семьи. Время не собрало нас вместе: есть Бронислав и Саша, но нет меня; есть я, но уже нет старших. Но домик есть на всех. Мы стоим возле матери и отца и смотрим в объектив. За нашими спинами -- домик...
Говорят, душа человека жива до той поры, пока о нем хотькто-нибудь помнит. И хочется верить, что это так. Я часто вспоминаю отца, мать, старших братьев и рассказываю о них сыну. Он хмурит брови и внимательно слушает. Хочется верить...