Превращения смысла
Каждое из двух направлений в философии выставляет отправной пункт конкурирующей линии в ложном свете. Философия, идущая от смысла, деобъективирует доводы ad rem: по этой трактовке те, кому дороги значения, довольствуются «мнениями» (вместо того чтобы пробиваться к «эйдосам» вещей), тонут в «акциденциях», грешат ошибками, вызванными ненадежностью наших органов чувств, затягиваются эмпиризмом в «дурную бесконечность». В свой черед, антинатурализм десубъективируется своим противником, приверженным «перцептивной вере». Именно отсюда ведет происхождение та логико-семиотическая модель, которая не признает за смыслом права на автономию, квалифицирует его как еще одно значение, то ли оправданное, то ли нет свойствами обозначаемого предмета. Хотя такой взгляд на смысл, как было подчеркнуто, неприемлем для меня, было бы неправильно вместе с антинатуралистической философией лишь дезавуировать теоретическое сознание, опирающееся на значения. Только на их фоне удается выявить специфику смысла. Не будь данного (в значениях), не было бы искомого (как смысла). Значения – первый слой в концептуализации бытия, еще не имеющий суверенности. Они – промежуточная инстанция между бытием и социокультурным инобытием, собственное Другое смысла.
Смысл требует комплексного подхода к себе, потому что им пронизана вся человеческая активность. В какие бы области знания (в этнологию, историю культуры, нейробиологию, эпистемологию и проч.) мне ни приходилось вторгаться, занимаясь смыслом, я руководствовался прежде всего тем соображением, что порождающие его операции ума имеют свою логику. Точнее было бы сказать, что смысл в своей независимости от референтной реальности развязывает выстраивание разных логических систем. Логос санкционирует логики – множественные, потому что они слишком часто забывают о своем начале и работают со значениями, идут навстречу чувственному опыту. Собственная логика смысла – очень сложная проблема, для решения каковой понадобилась бы еще одна книжка. Для этой же мне хватило того когнитивного минимума, согласно которому логические категории в принципе – хотя бы нуждаясь в корректировке – приложимы к смыслу, коль скоро им и вызываются к жизни.
Даже моему желанному читателю, занеcенному в список вымирающих видов, «Превращения смысла» представятся крайне далекими от запросов нашей современности. Так оно и есть. Впрочем, не совсем так (о чем ни примусь говорить, диалектический поворот тут как тут). Чем ниже опускаются в цене идеи и визионерство, тем актуальнее рассуждения о том, что есть (если угодно: чем был) смысл. «Превращения смысла» связаны с текущей (невесть куда) действительностью отрицательной корреляцией.
Безыдейность – глобальная тенденция 2, взять ли китайский коммунизм, принесшей себя в жертву частному предпринимательству, или западную апологию частного предпринимательства, признавшую после кризиса 2008 года свою теоретическую несостоятельность, однако не предложившую взамен выдвинутых когда-то положений ничего, кроме административных мер по регулированию финансового рынка. Но в России упадок интеллектуальности принял экстремальный размах. То, что случилось в стране в 1991 году, мало отличается, если не считать запоздалости, от распада колониальных режимов, пережитого Великобританией и Францией, и от неудачной попытки нацистской Германии стать имперской державой, сторицей вернуть потерянное в Первой мировой войне. Лишившись колониальной идентичности, эти европейские государства нашли компенсаторный выход из создавшегося положения: Лондон сделался одной из важнейших мировых столиц финансового капитала, Париж разнес в 1960—1980-х годах по всем уголкам земного шара (тогда еще радостную) весть о новой философии постмодернистского образца, Германия добилась послевоенного «экономического чуда» и вышла на чемпионское место среди стран – экспортеров промышленной продукции. Из перечисленных достижений другого колониализма чисто идейным было только французское. Все же нельзя упускать из виду той подвижности культурного контекста, в котором происходило прощание с империями в Великобритании и Германии. Первая узаконила моду на поп-культуру (прежде всего музыкальную), вторая завоевывала духовную влиятельность, возрождая и обновляя свою герменевтическую традицию. Индустриально-банковская и духовная деятельности взаимообусловлены. Западная Европа въехала в кризис интеллектуальности, разыгравшийся в XXI веке, на рессорах другого колониализма, смягчивших попадание в безыдейную эпоху.
Что до России, то в ней местный развал империи оказался отделенным от планетарного кризиса творческого воображения слишком короткой временной дистанцией. Два кризиса, геополитический и интеллектуальный, почти совпали, слились в один. Вместо того чтобы поставлять на международный рынок товары другого колониализма (финансовые, философские, индустриальные, эстетически-медиальные), Россия увязла в старом имперском сознании, в некомпенсированном прошлом, в воспоминаниях о своем православно-большевистском мессианизме. Заботы по удержанию в социостазе малой империи, сохранившейся после исчезновения большой, и по наращиванию влияния на «ближнее зарубежье» не позволяют национальной энергии свободно трудиться на будущее. Призывы найти новую для страны национальную идентичность, не смолкающие сo второй половины 1990-х годов, остаются бесплодными. Новой нет, прежняя, колониальная, более не имеет под собой достаточного основания. Нефть и газ, продаваемые Кремлем за границу, – плохое оружие для покорения соседей, не говоря уже о мире, потому что этими природными дарами владеют также многие иные страны.
И на Западе не отыщешь теперь лиц, способных тягаться по воздействию на умы с Мишелем Фуко или Жаком Деррида. Но там еще не рухнул авторитет университетов, пусть и подорванный насаждением Болонской системы высшего (на самом деле – усиленного школьного) образования. Из России же, как известно, ученый люд бежит. Задушенные отчетностью, контролируемые чиновниками по сомнительным формальным показателям эффективности, ведомые профессорами, чье звание стало для социального слуха звуком пустым, российские университеты полностью лишены автономии, без которой они не в состоянии решать свою главную задачу – обучать молодежь самостоятельности мышления. Государственный резон примерно таков: раз бывшее, всем известное более ценно, чем неведомое грядущее, будем воспитывать исполнителей – чего? – разумеется, властных предписаний, кто бы ни был их отправителем (отсюда же расцветший в сегодняшней России культ актеров – отнюдь не звезд первой величины). Неудивительно, что в рамках такой государственной политики профессорский сынок, покровитель эффективных менеджеров, поддавшись эдипальному порыву, отнял самоуправление и у Академии наук. Ученому отводится роль эксперта, переозвучившего старую максиму «scientia est potentia» на унизительный для себя лад: «Знание – силе!». Где нет смысла, не подчиненного внешней зависимости, развивающегося по своей воле, там нет свободы, которая в наши дни подавлена на Западе тотальной электронной слежкой, а в России – мелочными законодательными запретами, нарастающими в удручающем пролифeрировании, ничем не оправданными – даже и защитой от террористической угрозы. «Предвестьем льгот» явилась последняя четверть ХХ столетия и «гнетом мстит за свой уход» в нынешнем веке. Мы – в конце большого исторического периода, может быть, и всей интеллектуальной истории.
Мне жаль отечественную науку, ей было чем похвaстаться, и стыдно за безрассудное государство, вкладывающее деньги в попечение за изнуряемыми телами (спортсменов и воинов), а не в рост интеллектуального достояния страны. Но самое глубокое разочарование охватывает меня оттого, что человек думающий не притягивает к себе и ни малейшего публичного интереса в обществе, увлеченном в лучшем случае политической тусовкой, а в худшем – добыванием наслаждений и средств на них (впрочем, что значит «в лучшем» и «в худшем», если оппозиционная политика отдает гламуром?).