Камень власти
Иван Иванович старался не смотреть в лицо еще недавно лучшего, а сегодня гонимого из стен Alma Mater ученика. Он уставился добрыми усталыми глазами в стену и машинально перебирал карандаши на столе. Сам Шувалов никогда бы не решился никого выгнать, но его почти приперли к стене.
– Изволите видеть редкую безнравственность этого недоросля, – зло шипел профессор Девиер. – А вы его еще в прошлом году ко двору в Санкт-Петербург возили.
«Ну ты-то, понятно, за Анхен мне глаза выцарапать готов, – внутренне усмехнулся Потемкин. – Надо было в детстве свою толстощекую дочку воспитывать, чтоб господам-студентам на шею не вешалась. А теперь можно хоть пол-университета исключить, все равно не поможет».
– Ученики часто находятся в откровенном непослушании! – Шнейдер пришепетывал и выходило довольно потешно. – Свистят на лекциях, срывают парики с преподавателей, отказываются писать под диктовку.
«Ты еще скажи, скажи причину такого поведения, казнокрад несчастный! Растащили себе все дрова, так что в классах зимой чернила замерзают и пальцы крючит от холода – писать нельзя. Понабрали вас, невежд, учите черти чему…»
– Если это поношение профессуры не прекратится, мы все вынуждены будем подать в отставку, покинуть Россию и отправиться домой, – вяло заключил Шнейдер. Остальные профессора согласно закивали.
«Нужны вы кому-то дома, – хмыкнул Потемкин. – Были бы хорошие ученые, не поехали бы в нашу тундру, у нас же здесь медведи белым днем людей на улицах едят, особенно немцев. Наживаетесь на нашей дикости, нам и вас потерять – беда!»
– В неповиновении этот у них зачинщик, – толстый палец Шнейдера уперся в грудь студента.
«Дурак ты, ваша милость, хотя и профессор. Кто гуляет да карикатуры рисует, не бывает зачинщиком, ему просто лень».
– Он уже больше полугода не ходит в классы! – Девиер потряс увесистой кожаной папкой. – У меня все журналы есть.
«А что мне у вас делать? – мысленно огрызнулся Потемкин. – Если я в один год прошел курс пяти лет? Ведь за это же мне золотую медаль и дали. Никто не подумал, а дальше-то что?»
Иван Иванович поднял на студента грустные глаза. «Ну что ж ты, брат, так меня опозорил?» Ему приходилось решать, решать в пользу бездарных, нагловатых, самому ему смерть как наскучивших людей, без которых бы погибло едва начатое дело. И он, куратор, чувствовал себя безвольным государем, которому подсовывали пару-тройку смертных приговоров, а чернила уже капали на лист с поднесенного пера. Мальчики были способные, быть может, гордость будущей российской науки, но не о них речь. Вся сотня даровитых и серых, знатных и безвестных студентов французского класса благородной гимназии Московского университета то сдержанно, то открыто травила, смеялась и презирала привезенных им, с такими усилиями купленных, уговоренных, задаренных обещаниями преподавателей-немцев. Плохих, слов нет, плохих. Но других-то не будет, пока эти вот крикуны не одумаются, не сядут за книги и не выучатся у приезжих, а больше своим умом, хоть чему-нибудь.
– Скажите, сударь, – обратился Иван Иванович к понуро стоявшему перед ним Потемкину, – то, что говорит профессор Шнейдер, правда?
Студент молча кивнул. Капля сорвалась с пера – приговор был подписан.
– Мне очень жаль, юноша, но вы своим поведением уже сами отчислили себя из рядов славного российского студенчества. – Куратор встал.
«Боже мой, Иван Иванович, что же вы такое говорите? – Кровь бросилась в лицо Потемкину. – И вы с ними заодно? Как можно отчислить меня? Кто же здесь тогда останется?»
Шувалов, видимо, собирался спешно ретироваться из университета, пока его еще к чему-нибудь не понудили, но Шнейдер, почтительно склонившись перед ним, прошептал:
– Ваше сиятельство, еще четверо. Злостные устроители беспорядков.
Куратор обреченно вздохнул и сделал знак звать остальных.
Президент Камер-коллегии Григорий Матвеевич Кисловский, мрачный, как грозовая туча, оперся локтями на обеденный стол. Чего, конечно, никогда не позволил бы себе в другом состоянии духа. То, что хозяин дома перестал следить за своими манерами, было дурным знаком. Прислуга, боязливо косясь на него, поспешно убирала посуду.
– Вон! – рявкнул Григорий Матвеевич. – Потом догребете!
Воспитанник молча сидел перед ним, глядя потускневшими, но сухими глазами в гневное лицо благодетеля.
– Встать! – заорал Григорий Матвеевич, когда дверь за лакеями закрылась.
Потемкин вскочил.
– Бездельник!
Сережа, сын Кисловского, ровесник Потемкина, уныло наблюдал за происходящим из своего угла и старался придать лицу серьезное сообразно обстановке выражение. Сколько бы он ни корчил сочувственные рожи, но в том, что стихи и рисунки попали в руки университетского начальства, Гриц винил именно его.
С некоторых пор Потемкин стал замечать, что младший Кисловский невыносимо ревнует его за успехи на учебном и амурном поприщах, за то что отец, крупный чиновник со связями, возлагает на не богатого, но одаренного воспитанника больше надежд, чем на сына. А когда прошлой зимой сам Шувалов забрал Грица в числе лучших учеников в Петербург для представления императрице, Сережа не знал, куда себя деть от обиды. Масла в огонь подлила еще и белокурая Анна Девиер, предпочитавшая за так целоваться с бедным студентом, чем обменивать свои ласки на Сережины перстеньки и шелковые ленты.
– Сергей Григорьевич, извольте выйти, – тихо, но требовательно заявил Кисловский. – Все, что здесь происходит, не имеет к вам никакого касательства.
Сережа вспыхнул и поспешно покинул столовую.
«Странно, – думал Потемкин, глядя на покровителя, – даже сейчас мы подумали об одном и том же». Ему было нестерпимо больно из-за того, что Григорий Матвеевич так разгневан на него. Он любил и уважал Кисловского, более того, знал, что сам Кисловский тоже любит и уважает его.
Лицо президента Камер-коллегии напряглось, он наклонился вперед и навис над столом, как хищная птица. Исключенный студент подавил робость и тоже уперся руками в стол. Если бы кто-нибудь видел их в этот момент, то поразился тому, как они похожи. Оба всклокоченные, злые, готовые вот-вот сцепиться. Кровь давала себя знать, Кисловский был двоюродным братом отца Потемкина. Однако в памяти Грица всегда вспыхивало одно и то же воспоминание, мешавшее ему объяснить внимание и заботу Григория Матвеевича простым родством.
Мать привезла мальчика в Москву из смоленской глухой деревеньки Чижово. Отец с каждым днем все больше пил, откровенно отказывался признавать сына своим ребенком, и несчастная женщина боялась, как бы выживший из ума старик попросту не убил Грица. Дарья Васильевна, в прошлом редкая красавица, а теперь измученная и едва живая от бесконечных придирок мужа, отправилась в первопрестольную к богатой родне искать для мальчика покровителя. Кисловский нашел их сам, в небольшом домике Дарьи Васильевны у Никитских ворот.
– Кого искать-то, Даша, голубушка? Почему не сразу ко мне?
Потемкин навсегда запомнил растерянное и затравленное лицо матери:
– Что же ты, Гиц? Кланяйся, кланяйся его сиятельству, целуй ручку. – Дарья Васильевна слегка подтолкнула мальчика в спину. – Вы уж его простите, благодетель батюшка, совсем он у нас дикий.
Лицо Кисловского тоже стало бледным и растерянным.
– Даша, что же он с тобой сделал? – произнес гость сдавленным голосом.
– Простите нас, ваша светлость, из такой глуши выбрались, ни сказать, ни угодить вам толком не умеем.
Григорий Матвеевич не выдержал и, схватив женщину за плечи, с силой тряхнул.
– Даша, он бьет тебя, что ли?
– Всяко бывает, ваша светлость, – просто кивнула она. – А мальчика к вам нельзя, узнает, что сын у вас, еще пуще озлится.
– И мальчика ко мне, и сама уезжай от него с дочерьми, – твердо заявил Кисловский. – У тебя есть дом в Москве, я помогу. Здесь под моим покровительством тебя никто тронуть не посмеет.
– А девочки? – слабо возразила она. – Они ведь еще дома, в Чижово. Поеду туда, он обратно не выпустит.