Нарциссы для Анны
Ева Модиньяни
Нарциссы для Анны
АННА. 1980
Несмотря на ранний, предрассветный час, площадь Сан-Бабила в Милане была запружена машинами, среди которых выделялось несколько полицейских. Такое скопление припаркованных машин в этот час было странным, ибо город еще спал.
Пожилая дама в старомодной потертой шубке осторожной поступью направлялась через площадь к церкви, когда коренастый мужчина в штатском преградил ей путь.
— Мне очень жаль, синьора… — вежливо, но твердо произнес он.
— Но в чем дело? — в недоумении спросила старушка. — Я всегда хожу здесь.
— Нельзя, — повторил полицейский в штатском. — Проход закрыт.
Ночная темнота уже рассеивалась — лев Сан-Бабила у Восточных ворот восседал на высокой колонне, будто уставший стражник. Низкое небо — над самой головой льва — было застлано облаками: казалось, вот-вот пойдет снег.
— Но мне нужно пройти, — попыталась объяснить старая женщина, прячась в свой потертый меховой воротник. — Я иду в церковь.
— Нельзя, — отрезал полицейский.
Он выполнял приказ — не пропускать на площадь посторонних, и блюститель порядка не собирался его нарушать, хотя и старался сохранить вежливость.
Женщина растерянно взглянула на каменное кружево утопающего в утреннем полумраке собора, на площадь перед ним, забитую шикарными лимузинами, и, тяжело вздохнув, повернула обратно.
Полицейский вернулся в караульное помещение. Здесь стоял полумрак и было накурено. У окна сидел еще один полицейский, весь в сигаретном дыму.
— Чего она хотела? — спросил он.
— Шла к утренней мессе, — ответил вошедший и тоже закурил.
Без привычного утреннего кофе вкус сигареты показался ему горьковатым. Он устал за ночь и ему ужасно хотелось спать.
— В такой час ходит к мессе, — пожал плечами второй. — Спала бы лучше.
— В старости не спится. Я помню, как моя бабушка в деревне вот так же вставала до зари, чтобы отправиться к ранней мессе. Иногда она будила меня и брала с собой. Жаль, что нельзя было пропустить бедняжку.
— Приказ есть приказ, — широко зевая, возразил ему напарник.
Из рации у него на груди слышались какие-то распоряжения, звучавшие, словно послания с далеких планет.
— Такие меры безопасности, и все заради этих похорон, — проворчал первый. — Заблокировали весь центр Милана, да еще с утра пораньше. Делать им, что ли, нечего? — От сигаретного дыма он закашлялся.
— Не нашего ума дело. Начальству виднее, — назидательно произнес другой. — Мало ли что может случиться.
Рокот моторов и мягкое шуршание шин с проспекта Европы прервали их разговор. Похоронный кортеж в сопровождении двух полицейских машин въехал на площадь, а вслед за ним вереница роскошных лимузинов с шоферами в ливреях. Машины развернулись и одна за другой припарковались справа от собора во втором ряду.
— Вся миланская знать, — глядя на них, сказал первый полицейский.
— И не только миланская, — с ухмылкой добавил второй. — Синьор Чезаре уходит из мира сего с подобающими ему почестями.
Фонари на площади погасли, и в ту же минуту в предрассветной дымке закружились снежинки — казалось, с низкого неба на землю опускался белый кисейный покров.
Запах ладана и потрескивание горящих свечей в это холодное зимнее утро придавали церкви Сан-Бабила особенную умиротворенность. Сотни свечных огоньков перед алтарем сливались в одну пламеневшую завесу.
Великолепно убрав базилику гирляндами роз и гвоздик, букетами белых лилий и асфоделий, архитектор Мауро Сабелли превратил ее в подобие прекрасного театра, и теперь, стоя у колонны, вблизи органа, он любовался своим творением. Весь высший свет Милана собрался сегодня здесь, чтобы сказать последнее «прости» одному из самых могущественных своих представителей, и ради такого случая Сабелли превзошел самого себя.
Похороны Чезаре Больдрани, покинувшего мир в восемьдесят лет, проходили с подобающей ему пышностью и торжественностью. Дочь его Анна сидела в первом ряду — между своим мужем графом Арриго и доверенным лицом великого старика адвокатом Доменико Скалья. Ее огромные зеленые глаза, обычно все видящие вокруг, сейчас, отражая колеблющееся пламя свечей, отрешенно застыли. Анна была в центре внимания, но сама не видела никого.
Сын и дочь, Филиппо и Мария, занимали места справа от матери. Филиппо днем раньше прилетел из Соединенных Штатов, а Мария приехала на похороны из Женевы. Вокруг сидели друзья и родственники покойного, среди которых было немало крупных политиков, банкиров, финансовых и промышленных воротил. И даже один экс-премьер-министр. Отдельные места занимали атташе китайского посольства в Риме, дипломатический представитель от Кувейта и Пат Уотсон, чиновник из Белого дома.
Молодой органист в строгом черном одеянии, старательно нажимая на клавиши, исполнял «Траурный марш» Шопена, но в этих трагических звуках здесь, под церковными сводами, слышалась не скорбь, а что-то похожее на триумф, какое-то странное победное ликование. И вся церемония погружала вас в это царство похорон: маревом свечей, великолепием убранства, почтительной медлительностью священника перед возвышением, на котором покоился сияющий лаком гроб, торжественной органной музыкой. Строгое звучание органа то нарастало, то затихало со сдержанной мощью, точно стекающая по склону лава, раскаленная, но прикрытая сверху пеплом.
Альдо Роббьяти, или просто Риччо, старинный друг покойного, стоял в одиночестве в глубине базилики почти у самых дверей. Это был восьмидесятилетний старик, но прямой и крепкий, как дерево. Его темное лицо густой сеткой покрыли морщины, но глаза глядели бодро и молодо. Они дружили с Чезаре с детства, и воспоминания о квартале вокруг пьяцца Ветра, где оба родились и выросли, связали их на всю жизнь.
— Ну что ж, дружище, прощай. До свидания, — прошептал он вполголоса. — Ты уже там, я еще здесь. Но скоро мы встретимся.
При мысли об этом грустная улыбка невольно тронула плотно сжатые губы старика. Что ни говори, а смерть друга его глубоко тронула. Теперь он остался в живых один, единственный из их поколения. «Вам же придется расхлебывать эту кашу, — не без злорадства подумал он, глядя на теснившихся у гроба родственников. — Наследство Больдрани не из легких».
И в самом деле, как только стало известно о смерти Чезаре Больдрани, так той же ночью несколько министров собрались на экстренное совещание, а утром следующего дня биржа отреагировала легкой паникой. Кое-кто из видных дельцов уже паковал чемоданы, собираясь на время покинуть страну, другие затаились и выжидали. А сейчас взгляды присутствующих были прикованы к черной кружевной накидке на голове Анны Больдрани, единственной наследницы империи своего отца, и серебристой шевелюре Доменико Скалья, неизменного поверенного и юрисконсульта старика. Тайны, что хранились в этой голове, могли затронуть не только сильных мира сего, но и поколебать сами основы страны.
В церкви было жарко и душновато. Запах ладана, смешиваясь с ароматом цветов, возносился от кадила изящными завитками к полутемному куполу. В тишине слышался скрип скамей, глухой, едва сдерживаемый кашель, напряженное дыхание уставших от долгой церемонии людей.
Дородный священник во всем блеске своего церковного облачения приблизился к возвышению, на котором покоился гроб, и произнес короткую прочувствованную проповедь. Он говорил о праведности, которая не будет забыта, об избранной душе, готовой соединиться с сонмом ангелов в свете Господа, и слегка монотонный, но звучный голос его отчетливо раздавался под сводами церкви.
— Руки твои полны цветов, в глазах твоих радость, ибо увидели они, как умирает смерть!..
И закончил он словами послания апостола Павла: «Любовь долго терпит, она милосердствует, она не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все переносит, все покрывает, всегда надеется и всегда верит».