Стародуб
— Трофим Матвеевич здесь? — тихо спросил Култыш.
— Троха, а Троха! Тебя! Култыш тебя требует! — эхом прокатилось по берегу, и вперед несмело просунулся босой, кривоногий Троха и смущенно подергал себя за нос все еще полосатыми от дратвы пальцами, хотя он давно уже ничего и не чинил и не шил…
— Топор принеси, Трофим Матвеевич. — При людях Култыш упорно навеличивал Tpoxy, чем приводил его в крайний конфуз.
— Топор, топор принесите! — снова колыхнулось по берегу эхом.
— Есть, есть топор, вот он! — И вот уже из рук в рука пошел топор, и двое обессиленных мужиков услужливо катили к лодке чурбак.
Култыш скинул на воду корье, и дрогнули лица людей на берегу, затрепетали ноздри. В лодке горой лежало мясо! Ребятишки кинулись в воду, вылавливали корье и принимались слизывать с него сукровицу. Никто на них не цыкнул. Все смотрели на мясо и нетерпеливо переступали, готовые кинуться, разорвать, растащить, расхватать эти розовые куски, сулящие силу, а значит, и жизнь хоть ненадолго.
Но голод сделал людей покорными. Они ждали. Култыш неторопливо выколотил трубку о борт лодки, еще раз исподлобья глянул на кержаков и положил на чурку переднюю лопатку сохатого. Она весила пуда полтора. Он прицелился топором, чтобы раздвоить лопатку повдоль, уже замахнулся было и внезапно опустил топор.
— Бери, Трофим Матвеевич!
Троха не двинулся с места. Он стоял как вкопанный.
— Бери, говорю, — повторил громче Култыш. — Все бери!
— Куда же эстолько? — залепетал вконец растерявшийся Троха. — Хоть фунта три-четыре. И на том за милость вашу бога молить…
И то, что жалок был Троха, и слова говорил такие жалкие, и как к уездному начальству обращался на вы, вывело из себя Култыша. Он схватил грузную лопатку, хряснул ее на плечо Трохи так, что тот присел под тяжестью.
— Убирайся!
Троха послушно засеменил вверх по яру. Он раскорячивался от груза, хватался рукой за крапиву, но мясо держал крепко.
— Повезло! — выдохнул кто-то.
Со свирепостью рубил Култыш лосиную тушу. Не рубил, а прямо-таки крушил и, сунув мясо в протянутые руки, задышливо кричал, будто от себя рвал куски:
— На! Убирайся! Н-на! Убирайся! Н-на! Убирайся!
И вот он остался один на берегу. Помыл руки, вынул трубку, сел на борт лодки. В деревне оплошь задымили трубы. Руки Култыша дрожали.
Амос и Клавдия на берегу не появлялись. Култыш завалил губастую голову лося в мешок, сложил, как поленья, в беремя лосиные ноги с травинками в раскопытье и устало побрел к дому Амоса.
Пряча злую усмешку, Амос глянул на приношение Култыша и пророкотал:
— Что ж, для голодных зубов и кость благо! Баба, топи баню, охотник с промыслу вернулся.
И больше не сказал ничего. Култыш виновато опустил голову.
После бани непривычно чистый, причесанный Култыш сидел за столом. Возле него ребятишки-племянники. В рот смотрят Култышу — неустрашимому зверобою. Клавдия стала поздно носить детей, племяши были еще малы. Култыш гладил головы мальчишек, рассказывал им про лес, про Изыбаш. У старшенького глаза большие, приветные, У матери его когда-то были такие же. Прижал его Култыш к себе, шепнул на ухо:
— Подрастай! В тайгу возьму. Голубой камень покажу, стародубов нарвем…
Прислонилась спиной к шестку Клавдия, загорюнилась, вспомнив что-то.
Амос сумрачно крякнул и выдворил сынов сначала из-за стола, а затем жестом приказал им выметаться на улицу.
— Чтобы не докучали, — пояснил он.
Хозяин тоже в бане попарился. В попой сатиновой рубахе, шуршащей, как тонкая кожа, поместился он супротив Култыша. Костлявые руки Амоса, рябоватые до запястий, тяжело лежали на столе.
Деловито, без суеты пили затхлый от давности самогон. Култыш быстро хмелел. Амос радушно подливал ему.
— Дак чего ж ты сохатого завалил, а корову оставил? — между делом полюбопытствовал хозяин.
— Говорю, телок у нее — подрастет пусть, на жительство определится, обсасывая мокрые усы, отозвался Култыш.
— И телка взял бы. Гляди, голодуха какая… Култыш часто замигал веками, и Амос только сейчас обратил внимание, что на этих веках нет ресниц. «Выболели от укусов комарья и мошки», — догадался он.
— Выходит, что на вашем знаменитом Изыбаше ноне только вошь и водится…
— Оскудел Изыбаш. Мертво и даже жутко. Встанешь утром — ни голоска птичьего…
Амос придвинул Култышу деревянный бокал, сделанный из березового корня. Култыш выплеснул самогон в рот, сморщился, отыскивая глазами закуску. Амос резко сунул ему чашку с головизной. Култыш обошел чашку рукой и зацепил щепоткой капусты.
— Чего убоину-то не ешь? Твоя.
Култыш поперхнулся, прожевал капусту и сумрачно молвил:
— Не могу. Против воли сохатого добыл. Не могу.
— Это как понимать?
Култыш задумался, потупил взгляд, сник весь.
— Нет горше дела, чем добивать.
— Смотря кого.
— Хоть кого. Слабого только слабый бьет.
— Ха, ей-богу, слушать тошно! Будто он всю жизнь овсяным киселем питался, — взъелся Амос.
— Но ослабелого зверя не бивал, самку в тягостях не трогал, гнезд не зорил…
— Говори, — махнул рукой Амос. — Бабе моей говори — она восчувствует, а мне заливать не след…
— Не бивал! — стукнул кулаком Култыш. — И этого не тронул бы ради себя. Я его из огня выгнал, к рассолу выгнал. Ушибло, опалило его. Но он бы выжил. А я его… Он ведь там у рассола и лежал. На пять сажен подпустил. Доверился. А я его…
Култыш скрипнул зубами. Амос сочувственно покачал головой, принялся сокрушаться:
— Гооподи-святы! Ничего не пойму! Тот человека укокошил, а этому елейную блажь в голову вогнал. Дурак он был! И ты дурак! Простофиля и дурак! — снова вспылил Амос и заорал на всю избу: — А тебя, тебя пожалеют? Ты им мясцо роздал, душу свою бабью истерзал. А попади в огонь, они тебя выгонят к рассолу? Они тебя дальше, в пекло, в пекло загонят. Хотели уж одинова, растяпа ты, ничего не знаешь. Любят кержаки, когда люди на огне жарятся. Ране сами себя жгли, а теперь оскудодушели. Теперь они других на уголья. А ты им мяса! Давай! Вали! Ангел с крыльями! Когда гореть будешь, они этими крыльями жар под тебя подгребут. Со святыми упокой скажут, со святыми упокой!..
Совсем прибил к столу Култыша Амос, совсем расшиб его словами этими. Клавдия врезалась в разговор:
— Ну, будет, будет, чего взбесился? Чего напустился на человека? Ему и без того тошно. Не тебе о его душе пекчись. Выпивайте уж лучше да ладом говорите. А то вы, как вода с огнем. Сойдетесь раз в году и ну кипеть. Родные все-таки, хоть по дому, да родные.
Амос утих, покашлял, достал корчагу с самогоном из-под стола, налил, подвинул пальцем посудину Култышу:
— Напейся уж, что ли? Может, полегчает. Уродил бог чуду. Пей!
Култыш опять одним махом выплеснул в рот самогон. Амос повел разговор ладом.
— Так говоришь, корова-то все-таки осталась?
— Куда она с ребятенком-то?
— Уйдет!
Култыш хотел что-то ответить, да махнул рукой: дескать, хватит про это, и попытался затянуть песню. Захмелел охотник. Голос его дрожал и чуть сипел:
Тю-рима, тю-рима, какое слово!Гля все-ех позо-орно и страшно-о.А гля-а-а меня совсем друго-ойе,Пр-ривык к тю-риме давным-давно…— Тяти-покойника любимая… — затряс головой Култыш, роняя частые слезы, — Фаефана Кондратьевича… Э-эх, человек был! Челове-ек! Клаша, а Клаша, ты тятю-то помнишь? Фаефана-то Кондратьевича?
— Как же, как же, помню, — стараясь угодить пьяненькому Култышу, заторопилась Клавдия. — Бродни ему мой тятя всегда чинил. Гуляли они вместе. Самондравный был человек, но добрый. Мне одинова зайчонка приволок… Как живого вижу… Ты бы закусывал, хоть капуской, раз уж сохатина тебе не к душе…
— Отец-то твой горюн, посмотрел я давеча на него…
— А-а, — тряхнула горестно головой Клавдия и отвернулась, подняв передник к глазам.