Сказание о Феодосии
— Обо мне и вовсе толку нет, — сказал Имормыж. — Мое дело не то что ваше. У вас на спасение еще ой-ой сколько времени, по вашим годам, а мне уж приходится поторапливаться. Это одно. Другое — меня уже самый захудалый королишка не наймет. А у меня ни кола ни двора, куда-то прибиться надо. А в вашем распрекрасном возрасте я совсем о других думал подвигах. Роскоши не знал, а всё получил, что моей молодости причиталось. Чему не устану радоваться и на смертном одре. Вот так-то.
Лето стояло благодатное. Дороги были сухи, проходимы. Грозовые дожди прибивали пыль и освежали воздух. После бурного короткого ливня грязь просыхала мгновенно, и опять под небесами всё сияло и щебетало.
В пути случалось разное. То натыкались на лошадиный скелет, дочиста обглоданный вороньем: лежал скелет, скалил зубы, чернел глазницами, травы росли между белыми ребрами… Повстречали путника, он с ними посидел ночь, рассказывая про клады, которых видимо-невидимо зарыто в этих местах, — и у паломников глаза разгорелись, они словно уже в руках держали захолодавшие в земле монеты, будь при них вместо клюшек заступы, может — и про гроб господень забыли бы, кинулись копать без оглядки где попало…
Однажды прошумел мимо поезд: кто-то ехал в крытом возке, за ним в открытых — священники с бородами русыми и синими, греческими, а спереди, и сзади, и с боков — вооруженные всадники. Паломники стояли вдоль дороги, скинув шапки. Попы, не глядя, осеняли их крестным знаменьем.
— Митрополит поехал, — сказал Имормыж. Он много чего повидал на своем веку.
А то привели их молодые ноги к женскому монастырю. Один парень туда сбегал для переговоров, и вся ватага на ночь ушла, оставив у костра Феодосия с Имормыжем. Имормыж сказал было:
— Я с вами!
Но над ним посмеялись и ответили:
— Сиди, старче, где сидишь.
И утром, когда пошли дальше, долго не иссякал смех и шутки.
Они подходили к Киеву. Знаком его приближения были сторожевые городки по Десне. Их строил еще князь Владимир Святославич, креститель Руси, для защиты от печенегов; населял храбрецами из северных земель — Новгорода, Чуди, — где воины самой суровой природой закалены и беспощадны. С тех пор много лет прошло. Ярослав, сын Владимира, бил печенегов, и они присмирели — не нападали больше на Русь. Но охранные городки стояли на месте, только рвы вокруг них заросли лопухами.
Ближе к Киеву дорога стала еще легче: в эти местности выезжал на охоту князь со своими вельможами, для них были поделаны мосты и гати.
Стали попадаться богатые села с плодовыми садами и обильными, хорошо возделанными огородами. Паломники рвали лук и морковь и жалели, что больше сорвать нечего, не созрело еще.
— Ну ничего, — утешались. — Дальше к Иерусалиму чего нас только не ждет — и виноград, и смоквы, и финики!
И вот он, Киев, великий город, выказывающий из кудрявых садов бесчисленные купола церквей. На все стороны света обращены ворота Киева. Высоким валом он огражден: пусть шесть самых рослых богатырей станут друг другу на плечи — может, верхний дотянется до вершины вала; а то нет, не дотянется!
Было тесно в воротах — упряжки воловьи и конские, возы с кладью, пешеходы, всадники. Кто шел за выгодой, кто — помолиться в киевских храмах. Не всякому добраться до Царьграда, не говоря уже об Иерусалиме. А Киев, разросшийся за столетие раз во сто, тянулся за Царьградом и в святости, и в великолепии. Своя была теперь София, свой митрополит, свои мощи — святых Климента и Фива, вывезенные из Корсуни.
Помаргивая маленькими веками, туда и сюда поворачивал Феодосий лицо, влекомый попутчиками из улицы в улицу. Он не видел прохожих. Не слышал зазывал и глашатаев, что выкрикивали на площадях какой-то указ. Поверх ничтожной этой суеты плыли в облаках груды куполов, увенчанных крестами. Робко дыша, Феодосий входил в церкви, его ноги ступали по прохладным узорным полам, по яшме и порфиру. Из подкупольных высот свешивались паникадила в трепете жарких живых огней.
Святые лики глядели со стен нечеловечески распахнутыми очами. Одни лики сложены из цветных кусочков. Другие писаны красками. Над каждой парой огромных застывших глаз — огромные брови дугами. Рты же у всех крохотные, сложенные крепко, будто запечатанные: мало принимали пищи эти уста; не произносили суетных, излишних слов.
Фигуры, изображенные в полный рост, тоже были нечеловеческие — не по-земному длинные — вытягивались к небу. Длинные голубые, серые, фиолетовые святители держали в руках богато переплетенные книги. Среди святителей, деисусов, мучеников было изображение Ярославовой княгини Ингигерды, варяжки, в крещении Ирины, и трех ее дочерей. Четыре госпожи шли узкими стопами, гуськом, Ингигерда и старшая из дочерей несли зажженные свечи.
В Софии еще не закончена была роспись. Внизу и на галерее стояли дощатые помосты и работали живописцы.
Феодосий с Имормыжем и другими попутчиками ходил из церкви в церковь. Из алтарей, пылающих светом, появлялись священники в парчовом облачении. Диаконы рыкали как львы. Синий дым клубился меж беломраморных столбов. В Десятинной они впервые услышали то ангельское пение, которому научили киевских мальчиков приезжие греки. Мальчики стояли на клиросе рядами и пели, как в раю. Их начальник, доместик, благодаря своему искусству стал в Киеве большим человеком. Его каменный дом был по соседству с церковью.
Вечером попутчики повели Феодосия на постоялый двор при Георгиевском монастыре. Там им сказали:
— Даром принимаем престарелых и убогих. А вы, молодые, сперва нарубите-ка и сложите-ка дров осьмины три, да помогите хлебы перетаскать из пекарни в трапезную.
Двор был в грязи и лужах. Лошади, телеги, у колодца долбленая колода для лошадей, ковш на железной цепке — для людей. Но в длинной трапезной чисто было, столы и лавки выскоблены, земляной пол посыпан свежей травкой. Иноки ходили между столами, раздавали хлеб и разливали квас из глиняных кувшинов. А один у аналоя, поставленного посредине, громко читал писание.
Всё это Феодосию понравилось. Он сказал Имормыжу:
— В этом монастыре и постричься.
— Что ж, — согласился Имормыж. — У них хлеб духовитый, хорошо пекут. Завтра попросимся.
Спали постояльцы, по летнему времени, во дворе под навесами. «Так, здесь и постригусь», — думал Феодосий, лежа впотьмах на соломе и слушая, как пофыркивают и переступают ногами лошади и стонут, вскидываются, бредят убогие. Один, с грыжей, так стал кричать, что явились два инока и унесли его на носилках. «Постригусь и тоже буду ходить за мимоидущими странниками, за больными и изнемогшими, и тем служить Христу». И тихо радовался своим мыслям, лежа на соломе.
Наутро они с Имормыжем стояли перед игуменом.
— Постричься хотите, похвально, — сказал игумен. — А что имеете при пострижении дать обители, какой взнос?
— Я ничего не имею, — ответил Имормыж. Феодосий опустил голову.
— Так-таки ничего не имеете? — спросил игумен. — В таком случае вам следует избрать другой монастырь. Наш же основан богоугодным князем Ярославом, при котором Киев стал тем, что видите, — градом, величеством сияющим, ведомым и слышимым во всех концах земли, и размах наших дел соответствует нраву и желаниям основателя, а на размах требуется немало, сами понимать должны при всей вашей серости. Достаточно сказать, что в трапезной у нас ежедневно кормится душ шестьсот, а то и семьсот, на что в год уходит три тысячи четвертей хлеба, шутка?
И, благословив, он их отпустил.
Феодосий и Имормыж немного затуманились, но бодро пошли в Михайловский монастырь, расставшись со своими веселыми попутчиками, которые в тот же день, не желая больше рубить дрова, отправились дальше.
В Михайловском, однако, как раз вознамерились золотить купола и собирали для этого благочестивого дела золото, и тоже безвозмездно не хотели постригать.
И так везде, куда б они ни стучались. Всюду спрашивали, а каково их имущество, и отказывали, услыхав, что нет никакого. Так что Феодосий стал просить в молитвах, чтоб бог не дал ему возроптать, а Имормыж роптал открыто и говорил на иноков черные слова.