Завещание убитого еврейского поэта
— Ну, мама, кто это?
— Оставь меня в покое!
Никогда еще Гриша не видел свою мать в таком плохом настроении. Обычно она с ним говорила спокойно, объясняла, что делать или говорить можно, а что — нельзя. А теперь она отворачивается от него, его избегает. Она вытирает посуду, складывает неубранную одежду и старается не смотреть на сына, которому сразу же становится не по себе, будто он в чем-то провинился.
— Что я такого сделал, мама? Я что-то плохое сказал?
— Ничего.
— Но ты сердишься!
— Я не сержусь!
Грише захотелось поплакать, хотя он все время старался унять подступающие слезы. Он сжал губы, вытаращил и без того широко раскрытые глаза, чтобы оставались сухими, и задержал дыхание. Раиса взяла его на руки.
— Я не хочу плакать, — проныл он сквозь слезы.
— Знаю, знаю. Ты уже большой мальчик, а большие мальчики не плачут.
Ему хотелось снова задать ей тот же вопрос, но он спохватился и не стал, чтобы не злить ее. Он любил маму и говорил себе, что ему повезло: она могла стать мамой другого мальчика.
— Ты должен мне кое-что пообещать, — тихо произнесла Раиса. — Обещай мне никогда не прикасаться к этой книге. А если тебя спросят, ты ответишь, что никогда ее не видел.
— Кого? Дядю на фото?
— Его. Никогда. И книгу тоже.
Тут, перестав что-нибудь понимать и догадываясь, что его тоже не поняли, Гриша принялся рыдать. Но вдруг он почувствовал, что плывет в воздухе, увидел себя сидящим на самой высокой полке с книгой на коленях, а тот самый дядя ему говорит: «Послушай, старина, тебе не стыдно так хныкать?»
— Это твой отец, — сказала Раиса.
И Гриша успокоился: «Мой папа — не такой дядя, как все остальные: мой папа — фото». Но секунду спустя он поправил себя: «Мой папа — книжка». Много лет он потом носил это открытие в самой глубине души как ценнейший из секретов.
Оставаясь один в квартире, он тайком забирался на стол, оттуда на сервант, чтобы, встав на цыпочки, дотянуться до запретной книги. И почувствовать отцовское присутствие, его теплоту. Или садился у изножья кровати, готовый спрятать томик при первой же тревоге, и с бьющимся сердцем листал его, хотя читать еще не умел. Отец обращался к нему на языке, которого он не понимал. Но ему это не было важно: он тыкал пальцем в строчки, в слова, и его охватывало счастье.
Однажды Раиса пришла неожиданно. Он подумал, что она станет его ругать, но она сняла пальто и уселась прямо на полу лицом к сыну. Казалось, ее что-то очень заботит, гораздо больше, чем обычно.
— Прости, я огорчил тебя, — прошептал Гриша. — Но я не смог удержаться… У Юры есть отец, у маленькой Наташи тоже, у Вани есть отец, и у меня тоже есть отец. Я хочу его любить, видеть, трогать…
Глаза Раисы наполнились слезами.
— Когда-нибудь ты поймешь.
— Обещаешь?
— Конечно, обещаю: однажды ты поймешь.
Она взяла книгу, открыла наугад, тихо прочитала несколько строк на идише, а потом перевела их:
Предлагаю тебе, человек,мою памятьи то, что ее питает,мой свети его сумерки;а от тебя взаменхочу все то же,но твое.— Еще, — попросил Гриша, не понимая услышанного, но испытывая непонятное возбуждение. — Еще, читай еще!..
— Ты откусила от запретного плодабез меня;ты ощутила дыхание жизнибез меня;ты узнала меру бесконечногодля меня.Но голодный ребенок,жаждущий странник,испуганный старикнуждаются — во мне,и я горд этим.А ты, ты далеко.— Это идиш, — пояснила Раиса. — Твой отец писал на идише.
— А это что?
— Это язык.
— Как русский?
— Нет. Это еврейский язык, он ни на что не похож: умеет так передавать горе и радость, как никакой другой. Это очень богатый язык очень бедного народа.
— Еще! — с горящими щеками взмолился Гриша.
Она продолжила чтение, потом закрыла книгу и сказала:
— Запомни: твой отец поэт.
— А что это такое?
— Это значит, твой отец был поэтом; поэты — это те, кто живет в настоящем времени.
— А это что значит?
— Это значит, что… твой отец не был похож на других людей. Он жил, мечтал, страдал, любил иначе. Для него жизнь была песней. Он думал, что слова могут всё.
Гриша захлопал в ладоши:
— Люблю, когда ты читаешь. Так и хочется открыть окошко и кричать: «Подходите, послушайте песни моего папы!..»
— Не надо, — тихо произнесла Раиса. — Нельзя об этом говорить.
— Почему?
— Потому, что это опасно.
— Для моего папы?
— Да нет же. Твой отец умер…
— Умер? Мой отец? Разве так может быть, ведь он поэт? Ты же сама сказала, что поэты живут в настоящем времени. Всегда живут.
— Да, я так и сказала.
— Тогда как же?
— Они мертвы, но из жизни не уходят, остаются.
— Нет, мама, мой папа не мертвый. Он — книга, а книги не умирают.
Раиса, с головой погруженная в свои мысли, посмотрела на ребенка с таким состраданием, что это его буквально потрясло.
— Не надо так грустить, мама. Я тебя люблю. Так же, как его. Так же, как ты его любишь. Ведь ты его любишь, правда?
Глаза Раисы потемнели, зрачки стали огромными. Гриша испугался:
— Что с тобой, мама?
— Ничего, ничего.
— Скажи, я хочу знать.
— Ты еще очень маленький. Слишком маленький, чтобы что-то понять.
В ее голосе, во взгляде Гриша различил какую-то дрожь и в замешательстве умолк. Почувствовал, что откуда-то надвигается угроза. Его комната ему больше не принадлежала, игрушки — тоже: кто-то хотел разлучить его с матерью, как уже разлучил с отцом. Мир был полон воров, тех, кто крадет души, убивает поэтов и рвет книги. В таком мире сироты живут одиноко, без родных и близких.
Завещание Пальтиеля Коссовера
С вашего разрешения, гражданин следователь, я хотел бы прежде, чем начать — а начну я с конца, так как чувствую: он близок, — выразить вам благодарность.
Вы любезно согласились дать мне разрешение и здесь заниматься своим профессиональным делом. Вы даже предложили мне тему: «Напишите книгу о собственной жизни».
И вот, благодаря вашему благорасположению, я пользуюсь привилегией, которая в нашей традиции дается одним праведным. Им сообщается о приближении смерти. Чтобы они оказались в силах дожить до нее, а особенно чтобы подготовиться, привести в порядок свои дела. И мысли. И воспоминания.
А буду ли я «праведником»? Конечно, я шучу. Превращусь ли я в него в ваших глазах или как минимум благодаря вам? Этот религиозный термин здесь, как мне представляется, самым забавным образом уместен, ибо разве наши отношения, гражданин следователь, не эволюционировали с самого начала под влиянием некой религии? Вы призывали меня «покаяться», «признаться, как на исповеди», «очиститься», «искупить», «загладить вину», заслужить «прощение», стать достойным «спасения» — все эти действия имеют религиозную подкладку. Священник вы или инквизитор, но вы служите Партии, чьи свойства уже из разряда божественных: она великая, героическая, всемогущая и несущая мир, непобедимая, всеведущ…
Если время мне позволит, гражданин следователь, я когда-нибудь к этому еще вернусь. А сначала о признаниях.
Тысячу раз вы меня допрашивали о тех обстоятельствах содеянного, которые мне вменяются в вину. И столько же раз я отвечал вам, что ваше обвинение разваливается на ходу.
Сегодня в качестве благодарного ответа на вашу услугу имею честь вам сообщить, что я уже так не думаю: я признаю, что виновен. Не по всем пунктам, не по тем, что касаются еще каких-то людей, кроме меня, а только в том, что для меня — а значит, и для вас также — имеет чисто символическую ценность.