Белый Бурхан
Кружку с водой Пунцаг подал Жавьяну подрагивающей рукой, чуть плеснув себе под ноги. Но тот сделал вид, что ничего не заметил. Что это он добрый сегодня? Жавьян пил долго, высасывая священную влагу по капле, подрагивая худым кадыком. Наконец отнял кружку от губ, сунул ее ховраку, неожиданно и некстати подмигнув:
- Вкусно! Разве ты, хубун, не попробовал лунной воды?
- Нет, баньди. Я голоден, и мне совсем не хочется пить.
И снова дрогнула кружка в руках Пунцага от нового приступа страха.
- Голод - беда для человека самая малая... Голос Жавьяна теперь звучал тихо и глухо. Если бы сейчас кто-то приложился ухом к двери,1 то все равно бы ничего не понял. А подслушивать чужие мысли и слова в дацане умели!
- Тебя ждут иные испытания, хубун... Худшие. Жавьян покосился на дверь, шевельнул волосатым ухом, неожиданно перешел на тибетский, заговорил спокойно, размеренно, почти торжественно:
- Сейчас тебя призовет к себе и уронит к своим священным стопам ширетуй. Ты должен сесть перед ним в позе бохирох, изъявив тем самым полную преданность и покорность... - Он снова повел волосатым ухом. - Пожалуй, лучше будет, если ты примешь перед ширетуем позу крайней униженности сухрэх... Ты - пыль! Иди. Сегодня я оказал тебе последнюю святую услугу...
Он хотел что-то прибавить еще, но только дернул головой, подняв глаза к потолку и нащупывая хурдэ. На миг Пунцагу показалось даже, что в глазах Жавьяна сверкнула предательская влага, похожая на слезы. Но все в дацане звали баньди "быком", а разве быки способны что-либо чувствовать, кроме удара бича?
- Благодарю за милость, оказанную мне...
Осторожно, как величайшую драгоценность, Пунцаг опустил кружку рядом с поблескивающим барабаном мельницы, снова пришедшей в движение, низко поклонился... Ховрак еще не знал, что потребует от него гэлун и ширетуй Жамц, но радовался перемене, радовался тому, что навсегда покидает презираемого им ламу.
А Жавьян провожал его взглядом и думал: "Бедный хубун! Совсем еще ребенок... Ширетую еще никто не угодил..."
Не доходя до покоев ширетуя7, ховрак снял обувь и пошел босиком, сдерживая шаг и дыхание: ховраки Бадарч и Чойсурен, прислуживавшие последние десять лун гэлуну Жамцу, рассказывали, что на их ласкового и улыбчивого ламу нередко находили приступы ярости и гнева - в виновных и невиновных летели не только проклятия и бранные слова, но и все, что подворачивалось в тот момент ему под руку... А ведь и гнев осуждаем, как тяжелый грех... Вот и двери спальни. Пунцаг снова замер, прислушался, хотел без стука поставить свои башмаки, но вздрогнул, услышав за спиной знакомый хриплый голос:
- Что такое? Почему ты здесь, а не в своей вонючей норе?
Башмаки выскользнули, с громким стуком упали на пол - старший стражник дацана Тундуп был грозой ховраков и лично проводил все экзекуции, а когда-то и казни, отмененные теперь самим далай-ламой.
- Я призван к ширетую, дарга8...
Тундуп не ответил: прошелестел одеждами мимо, как летучая мышь своими холодными кожаными крыльями. Как ни грозен был глава стражников, но и он боялся Жамца! В дацане шептались, что ширетуй уже пригрозил однажды гэцулу Тундупу объявить его силу черной. Случись такое - от проклятого ламы будут шарахаться не только люди, но и собаки! И лишь Лхаса может снять такое проклятие...
Пунцаг потянул на себя дверь, заглянул в узкую щель и отшатнулся в ужасе. Жамц сидел в позе Будды: узкие прямые ладони были сложены одна на другую, подняты и касались впалого живота. Ховрак уже знал, что это был знак нирваны9. Он неслышно прикрыл дверь и ткнулся в нее разом сопревшим лбом: уж теперь-то ему не миновать палок Тундупа! Да и не ушел еще дарга - маячит в самом конце коридора, поглядывая на подозрительного парня из-под низко нависших бровей, готовый в любой момент шагнуть к нему, ударить палкой, утащить в свой подвал на скорый суд и расправу. Но из-за двери донеслось:
- Входи. Я кончил свою мани.
Всего один раз за сто восемь лун был Пунцаг в покоях ширетуя. Это случилось в канун праздника восхвалений - тахилгана10. Жамц и тогда был погружен в нирвану, и ему, посланцу ламы-распорядителя Сандана, пришлось долго ждать...
Прошептав приветствие, Пунцаг опустился на колени, как советовал Жавьян. Поза сухрэх явно понравилась ширетую.
- Чего ты хочешь? - спросил он ласково. - Кто ты?
- Я - ховрак баньди Жавьяна. Вы призвали меня, ширетуй...
- А-а! - рассмеялся Жамц. - Ты тот самый ховрак, что не может постигнуть тибетский - язык богов? К тому же, ты плохо говоришь по-бурятски и почти не понимаешь монгольского... Встань.
Пунцаг повиновался и осторожно огляделся.
Шкафы со стеклянными дверцами стояли рядком, как ламы на молитве. Там, за туманными и дымчатыми стеклами, были книги. В них таилась мудрость благословенного Цзонхавы11. Под книгами стояла и лежала утварь: сосуды всех форм и расцветок, габалы с позолотой и серебром, бронзовые светильники и лампады, которым суждено озарить дацан осенью в праздник огней цзулайн-хурала12. Здесь же был и переносной алтарь с золотыми, серебряными и бронзовыми бурханами, кроткими глиняными богинями, здесь поблескивали огни и светились чашечки с жертвенными угощеньями...
И почему всю эту мудрость и красоту ширетуй держит у себя? Ведь в дацане нет воров!
Жамц шевельнулся, зашуршал пламенным шелком одежд. Пунцаг судорожно втянул голову в плечи, ощутив всем своим существом, что сейчас разразится гроза, какой он не видел даже в ночной степи, где когда-то пас с отцом скот.
- Значит, ты не монгол и не бурят? Кто же ты? Миличас, пробравшийся в священный дацан, чтобы вредить ламам и рушить их карму? - В голосе ширетуя пока было только любопытство. - Говори!
- Я не пробирался! - забормотал Пунцаг. - Я никому из лам не вредил, я только работал и выполнял все их распоряжения...
Но, похоже, ширетуй не только не слышал его слов, но и не хотел их слышать:
- Ты не мэркит, не джалаир, не урянхат... Может, ты - чорос, дербет, хошоут или теленгут? Сын тех гор и лесов, что на закате13?
Пунцаг прикусил нижнюю губу: он поторопился испугаться, зная, что с чужаками-миличасами в ламаистских монастырях еще совсем недавно поступали более жестоко, чем с ворами, поскольку те покушались не на деньги и имущество, а на святость и чистоту самой великой веры.