Три прозы (сборник)
Со стороны Марселя Ницца появляется в профиль – слева тройной ряд гор, справа – море. На дальних вершинах – снег. Прибрежье, засаженное пальмами, фитолаками, эвкалиптами, олеандрами, приятно теребит глаз. Мелькают разноцветные киоски купален. А вот рыбаки во фригийских колпаках, тянущие невод. Кто-то у соседнего окна говорит: Канн, Ментона, Иер – все это гравюрки, хорошенькие, но гравюрки, а здесь – картина.
Никея – город побед. Основанная греческими колонистами из Массалии за 300 лет до рождества Христова, Ницца расположена на берегу бухты Ангелов и защищена горами от северных ветров. Средняя температура года – 15,9°, зимы – 9,5°, лета – 23,9°. Средняя влажность – 61,4 %. Только в апреле и марте мистраль высушивает воздух. В предыдущем «Письме с Ривьеры», опубликованном в январской книжке, я, кажется, упоминала, что берег здесь покрыт голышами и нога, одетая в веревочные сандалии, скользит с боку на бок.
Главное действующее лицо ниццкой мелопеи – солнце, прожигающее веки. Ниццары и ниццарки не знают туманов. В августе здесь все покрыто густым слоем пыли, каменистая земля пересыхает, листья чернеют и сворачиваются, как чай в цибиках. Мустики – едва заметные мошки – кусают, как пчелы. Морские ванны не освежают – вода слишком теплая. Отдыхающие бегут в горы или сидят с открытыми окнами и опущенными жалюзи, поливают каменные полы водой и смотрят, не упал ли барометр. Капитан Пальон, горный поток, разделяющий Ниццу на две части – старый город и новый, – в это время года грязен, смраден и ленив.
На Promenade des Anglais – бесчисленные кофейни и кондитерские, где после купания можно выпить чашку кофе или рюмку марсалы. На Корсо – фонтан Тритонов, вывезенный дочерью Михаила Палеолога из Константинополя. Бронзовая статуя Массеоли с парой громадных ботфортов и крошечной головкой на массивном туловище смотрит на заснувший броненосец на рейде. На набережной среди прочего указатель – «До Санкт-Петербурга 3850 верст». Откушав мороженого с фруктами на Rue de la Prèfecture, 14, – в доме, в котором скончался Паганини и откуда его тело отправилось в бесславные скитания, – заглядываем на рынок, где рассыпалась корзина со сливами и ругань пуассардок. В рыбьем ряду бьет в нос острый запах от садков с устрицами и прочими морскими курьезами, везде лохани с живыми омарами, лангустами, анчоусами, мерланами. В Jardin public [17], распираемом вспученным духовым оркестром, осаждают мальчишки, навязывая бесхитростные букетики и галдя без перерыва. Чтобы отделаться, нужно взять букет у первого и указывать на него всем остальным.
У морского вокзальчика вода пахнет дегтем и нефтью, случайный польский щебет щекочет несколько мгновений ухо, а море – крыжовенное.
В обеденной зале зеркала во всю стену, сотни огней под матовыми колпаками, расписные потолки с богами Олимпа и амурами, готовыми спуститься на вас на своих гирляндах, везде позолота, мрамор, на полу толстый мокетовый ковер, на столе белоснежная скатерть, хрусталь, серебро, вазы с цветами, пирамиды фруктов, прислуга с накрахмаленными воротничками. Сосед по пансионному столу заказывает вторую тарелку бульябеса. Этакий состарившийся Базаров, перешедший от резания лягушек к препарированию стрекоз. Каждый день он совершает далекие пешие прогулки и зовет с собой. В любую погоду и в любом месте этот господин из Казани, адъюнкт с руками мастерового, носит крепкие горные ботинки и всегда ходит в коротких кожаных штанах, выставляя напоказ мускулистые крепкие ноги, густо заросшие бронзовыми волосами, золотящимися на солнце. Вооружившись путеводителем Пыпина, он ходил уже в Антиб и Ментону. Туземные средневековые городки он с присущим русским путешественникам снисходительным презрением называет недотыкомками и смеется, что там главная площадь величиной с гостиную, а дома – как птичьи гнезда. Причем не столько восхищается древностями, сколько возмущается тем, что отойди чуть в сторону, где не бывает туристов, и сразу запустение, нищета, грязь, что очисткой улиц занимаются лишь бездомные собаки и что Ривьера загажена фабриками.
Один раз я зашла за ним – мы собирались пойти на рынок. Все в его комнате неряшливо, валяется как попало. Николай Александрович, как зовут моего невольного знакомца, собирает всевозможные камни, жуков, растения для гербария. Все эти сокровища для университетского музея копятся пока не разобранными в банках, бумажных свертках, спичечных коробках. Я имела неосторожность взять полистать книжку с какой-то жестянки, так оказалось, что том заменял крышку, и на меня посыпалась какая-то прыгучая еще живая дрянь. Николай Александрович заползал по полу, хлопая по паркету своими лапищами, а на мои извинения только сокрушенно качал головой. Прислуге он строго-настрого запретил убирать в своей комнате.
– Для них ведь это все мусор, – объяснял он мне, разглядывая на свет стеклянную банку, в которой что-то жалобно из последних сил жужжало. – Их ведь ничего, кроме чаевых, не интересует. Собираешь, собираешь – и все коту под хвост.
Потом протянул что-то в кулаке:
– Возьмите, не глядя, на счастье!
Я дала руку, открыла ладонь.
Улыбнулся:
– Не боитесь?
– Разве можно бояться счастья?
Положил жука.
– Что это?
– Скарабей. Его почитали в Египте. Нам кажется – дикари. А может, так было и лучше. Мы, кажется, недалеко ушли – те хоть в навозника верили.
На столе – фотография в рамке, обычная глупая семейная пастораль, пастух, пастушка и их барашечка. Николай Александрович с женой, совсем еще юной тощей особой, и их курносое чадо с прижатым к сердцу зайкой. Ухватились за сына, как за спасательный круг, и смотрят на меня. У мальчика чуть косят глаза.
– Какой у вас чудесный мальчуган! – сказала я, чтобы что-то сказать.
Удивляясь их крошечным порциям, Николай Александрович никак не может понять, почему я ничего не ем. Знал бы он, как я тайком на спиртовке готовлю тошнотворную тюрю и как заставляю себя ее глотать. С каждым днем становится все хуже. Я буквально чувствую, как это – то, что даже теперь боюсь назвать его именем, коротким и простым, – пожирает желудок, его стенки, кишки. Я знала, что теперь все пойдет быстро, и, в общем-то, была готова к этой стремительности, но все это чушь и ложь – можно лишь убеждать себя в готовности, но невозможно, абсолютно невозможно быть готовой.
Помню, как вышла от врача на Бульвар де Гренель, еще не успев толком осознать, еще удивляясь и не принимая, не ошеломленная и не подавленная, но – превратившаяся вдруг в зрение и слух: с неба сыпала мелкая сухая крупа, и голуби крыльями смахивали с мостовой поземку – шорох перьев об асфальт, – и обоняние вдруг заменило мысли: спустилась в метро, а там вонь от клошаров. То, чего боялась, в чем в последнее время не сомневалась, с чем смирилась и в чем даже пыталась найти какую-то необъяснимую горькую сладость, превратилось вдруг из ночных страхов в названную реальность. Одно слово – и невидимое стало осязаемым, страшное и принадлежащее только тебе – рядовым случаем, еще одной галочкой в медицинской статистике.
Первое желание – броситься к кому-то, рассказать, объяснить, поделиться, да-да, разделить того, кто возвращает внутри меня все съеденное обратно, и всучить в чьи-то руки. Сказать кому-нибудь: я умру.
А потом заходишь в магазин – чулки порвались, – там улыбаются тебе и улыбаешься ты. И оказываешься в суетливой толпе на вокзале под закопченными стеклянными арками.
Упаковала чемодан – и к морю.
В Ниццу едут с Лионского вокзала. Французские поезда – дрянь, но какая разница.
Зима прямо на глазах, как в детской сказке, превращалась в лето. Пассажиры бросались от окна к окну, теребя друг друга:
– Посмотрите только!
Мимо проплывали красные голые скалы, развалины замков, виноградники, серые оливковые рощи, в фиолетовой дымке далекие горы, пальмы, громадные толстолапые кактусы.
Дорогу от Марселя до самой Ниццы я провела запершись в туалете, меня выворачивало наизнанку.