Собрание сочинений. т.1.
VIЯ спустился с помоста и снова окунулся в толпу, решив немедля отправиться на розыски Той, что любит меня, поскольку улыбка ее теперь была мне знакома.
Лампионы чадили, сумятица все возрастала, бушующая толпа, казалось, вот-вот опрокинет шатры. Праздничный разгул в этот час достигал своего апогея. Любому в такие минуты грозила участь оказаться задушенным.
Вокруг меня, куда бы я ни взглянул, волновалось бесконечное море полотняных чепцов и шелковых шляп. Я продирался вперед, расталкивая мужчин и с осторожностью обходя пышные юбки женщин. А вдруг вот эта розовая накидка? Или вон тот тюлевый чепчик с лиловыми лентами? А может быть, эта элегантная шляпка со страусовым пером? Увы! Накидке оказывалось под шестьдесят, чудовищно безобразный чепец любовно склонялся на плечо какого-то пожарного, особа в соломенной шляпке надрывалась от смеха, широко раскрывая чудеснейшие в мире глаза, которые мне не были знакомы.
Над всякой толпой неизменно витает какая-то непостижимая тоска, дуновение беспредельной грусти, вздох уныния и скорбя. Не было еще случая, чтобы, находясь среди громадного скопления народа, я не испытывал странного недомогания, гнетущего предчувствия. Мне всегда кажется, что какое-то неведомое бедствие угрожает такому сборищу людей, что стоит только сверкнуть молнии, и все эти беснующиеся толпы оцепенеют в вечном безмолвии.
Созерцая это надрывающее душу веселье, я постепенно замедлял шаги. Под одним из деревьев стоял залитый желтым светом лампионов нищий старик, чудовищно изуродованный параличом. Он поворачивал к проходящим свое мертвенно-бледное лицо и, жалобно моргая глазами, умолял о сострадании. Какая-то лихорадочная дрожь пробегала по его членам, сотрясая все тело, словно высохший сук. Раскрасневшиеся, пышущие свежестью барышни проходили со смехом мимо.
Еще дальше, у дверей кабачка, сцепились в драке двое мастеровых. Вино, вытекавшее на тротуар из опрокинутых в свалке стаканов, было похоже на кровь.
Казалось, что смех переходит в рыдания, огни иллюминации разгораются в гигантский пожар, в зареве которого мечутся пораженные ужасом люди. Я шел в смертельном унынии, продолжая всматриваться в девичьи лица, нигде не встречая Той, что любит меня.
VIIВозле одного из столбов я заметил человека, погруженного в созерцание пылавших над его головой лампионов. По его сосредоточенному взгляду было видно, что он мучается над решением какой-то очень сложной задачи. Человек обернулся и взглянул на меня. Это был «друг народа».
— Сударь, — обратился он ко мне, — масло, которое расходуют на подобные празднества, обходится по двадцати су за литр. Литр равняется двадцати таким вот стаканчикам, что вы видите наверху. Итак, один стаканчик масла — один су. На этом столбе шестнадцать люстр, по восьми стаканчиков в каждой. Следовательно, сто двадцать восемь стаканчиков на столбе. По всему проспекту я насчитал, — следите за моими подсчетами, — шестьдесят столбов. Это составляет семь тысяч шестьсот восемьдесят стаканчиков, что в свою очередь равняется семи тысячам шестистам восьмидесяти су, или тремстам восьмидесяти четырем франкам.
Жестикулируя и делая ударение на каждой из цифр, «друг народа» склонялся надо мной всем своим длинным туловищем, словно это помогало ему втолковывать мне всю его премудрость. Закончив тираду, он торжествующе откинулся назад и, скрестив руки, посмотрел мне в лицо пронизывающим взглядом.
— Подумайте только — на триста восемьдесят четыре франка масла! — возопил он опять, напирая на каждый слог. — И это в то время, когда беднякам не хватает хлеба, сударь! Я спрашиваю вас, и притом с глубочайшим прискорбием, не лучше ли было бы распределить эти триста восемьдесят четыре франка среди трех тысяч бедняков, населяющих это предместье? Подобный поступок принес бы больше чести человечеству. Благодаря такому благодеянию каждый получил бы хлеба на два с половиной су. Отзывчивым людям следовало бы поразмыслить над этим, сударь.
Заметив, что я рассматриваю его с любопытством, он продолжал замирающим голосом, подтягивая на пальцах перчатки:
— Бедняку незачем смеяться, сударь! Это бесчестно — позволять ему забывать свою нищету на какой-нибудь час. Кто же будет тогда оплакивать страдания народа, если правительство станет без конца угощать его подобными сатурналиями?
Отерев слезу, он покинул меня. Я видел, как он завернул в кабачок и, не отходя от стойки, утопил свое душевное волнение в вине, опрокинув пять-шесть стаканчиков подряд.
VIIIУгас последний лампион. Толпа рассеялась. В мерцающем свете уличных фонарей я не различал уже ничего, кроме смутных теней, бродящих под деревьями, — запоздалые любовные парочки, пьяные да задумчиво расхаживающие полицейские. Шатры выстроились по обеим сторонам улицы, темные и немые, словно палатки покинутого лагеря.
Влажный предутренний ветер перебирал зябко трепещущие листья вязов. Терпкие испарения разгульной толпы уступили место упоительной свежести. Трогательная тишина, прозрачный сумрак медленно опускались из беспредельных небесных глубин. Праздник лампионов сменился величавым хороводом звезд. Добрые люди получили наконец возможность свободно вздохнуть.
Я повеселел — наступил час радостей и для меня. Стремительно проходя многочисленные аллеи, я вдруг заметил серую тень, скользящую вдоль домов. Она быстро двигалась мне навстречу, по-видимому не замечая меня. По легкой поступи, по мерному шелесту платья я распознал в ней женщину.
Чуть не столкнувшись со мною, она инстинктивно подняла на меня глаза. В свете ближайшего фонаря лицо ее четко вырисовывалось передо мной, и я узнал в ней Ту, что любит меня. Не ту, нездешнюю, в белом облаке из муслина, но скорбную дочь земли, едва прикрытую полинялым ситцем. Однако и в этом убогом наряде, бледная и утомленная, она все же казалась очаровательной. Сомневаться было невозможно: вот они, эти огромные глаза, вот и милые, приветливые уста волшебного видения. И вдобавок — заметные вблизи, пленительные следы страдания в ее чертах!
Как только она остановилась на мгновенье, я схватил ее руку и поднес к губам. Она подняла голову и несмело улыбнулась, не пытаясь высвободить свою руку. Видя, что я, задыхаясь от волнения, молчу, она пожала плечами и двинулась дальше. Я нагнал ее и пошел с ней рядом, обхватив ее за талию. Она молча усмехнулась, потом вдруг вздрогнула и прошептала:
— Мне холодно. Пойдемте быстрее.
Ей было холодно, бедняжке! На свежем ночном ветру, под тонкой шалью, плечи ее вздрагивали. Я нежно поцеловал ее в лоб и спросил:
— Ты меня знаешь?
Она в третий раз подняла на меня глаза и ответила не задумываясь:
— Нет.
Меня вдруг словно осенило. Я тоже вздрогнул.
— Куда же мы пойдем? — спросил я снова.
Она беззаботно вскинула плечиком, поджала губы и ответила тоном ребенка:
— А куда хочешь. Ко мне ли, к тебе ли — все равно.
IXМы продолжали идти вдоль улицы.
На одной из скамеек я заметил двух солдат. Один о чем-то наставительно разглагольствовал, другой почтительно слушал. То были сержант и новобранец. Сержант, страшно удивленный, насмешливо отдал мне честь и пробурчал:
— Гм… Богачи, видать, тоже не брезгуют такими…
А новобранец — душа наивная и простая — жалобно протянул:
— Она ведь у меня единственная, сударь. Вы увели у меня Ту, что любит меня!
Я перешел улицу и углубился в другую аллею.
Навстречу нам, схватившись под руки и горланя напропалую, шли трое повес. Я узнал в них школяров. Беднягам теперь уже незачем было притворяться пьяными. Давясь от смеха, они остановились, потом последовали за нами, выкрикивая наперебой нетвердыми голосами:
— Эй, эй! Мадам вас надувает, сударь! Это — Та, что любит меня!
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я ускорил шаги, совсем позабыв о женщине, повисшей у меня на руке. В конце улицы, сходя с тротуара и собираясь скорей распроститься с этим треклятым местом, я наскочил на человека, удобно расположившегося в сточной канаве. Упершись затылком в плиту тротуара и устремив взгляд на небо, он производил какие-то очень сложные вычисления на пальцах.