Собрание сочинений. Т. 19. Париж
IIIВойдя в вестибюль Бурбонского дворца, аббат Фроман вдруг вспомнил, что у него нет входного билета, он уже собирался попросту вызвать Фонсега, хотя тот и не знал его, когда заметил Межа, депутата-коллективиста, с которым он объединился в дни, когда в пылу воинствующего сострадания вел кампанию против нищеты в квартале Шаронн.
— Как?! Вы здесь! Уж не собираетесь ли вы проповедовать нам Евангелие?
— Нет, я пришел поговорить с господином Фонсегом по неотложному делу, по поводу одного бедняка, которому надо спешно помочь.
— Фонсег. Не знаю, пришел ли он… Постойте. — И он остановил молодого человека, маленького брюнета, похожего на пронырливого мышонка.
— Слушайте, Массо, господин аббат Фроман хочет сейчас поговорить с вашим патроном.
— С патроном? Да его здесь нет. Я только что покинул его в редакции, он пробудет там еще добрых четверть часа. Если господину аббату угодно подождать, он наверняка его здесь увидит.
Меж проводил Пьера в зал Потерянных шагов, огромный и холодный, с его бронзовым Лаокооном и Минервой, с голыми стенами, освещенными бледным, печальным светом зимнего дня, который проникал сквозь высокие двери балконной галереи, выходившей в сад. В эту минуту зал был полон народом, и царившее там лихорадочное волнение, казалось, накалило атмосферу; люди сбивались в кучки, сновали туда и сюда в невообразимой суматохе. Тут были, главным образом, депутаты, а также журналисты и просто любопытные. Голоса сливались в оглушительный гул; слышались обрывки тихих и яростных споров, громкие восклицания, смех. Все эти господа бурно жестикулировали.
Когда Меж снова окунулся в эту сумятицу, гомон, казалось, еще усилился. Высокий, сухощавый, Меж чем-то напоминал апостола, был довольно неопрятен, казался истасканным и куда старше своих сорока пяти лет, только глаза сверкали молодым блеском за стеклами пенсне, никогда не покидавшего его тонкого носа, похожего на птичий клюв. Его горячую отрывистую речь все время прерывал кашель, и ему давало силы к жизни лишь страстное желание жить и осуществить заветную мечту о перестройке общества. Сын бедного врача из северного городка, он совсем юным очутился на мостовой Парижа, первое время он существовал газетным заработком в полной безвестности; лотом стал выступать на публичных митингах и стяжал славу оратора. После войны он сделался главой партии коллективистов. Пламенно веря в свои идеи, обладая незаурядным темпераментом борца, он развил кипучую деятельность, и, наконец, ему удалось стать депутатом парламента. Чрезвычайно осведомленный, он боролся там за свои убеждения с отчаянной энергией и упорством, как доктринер, уже мысленно перекроивший весь мир согласно своим догматам и разработанной по пунктам программе коллективизма. Теперь, когда он получал жалованье как депутат, рядовые социалисты считали его краснобаем с замашками диктатора, уверяя, что он стремится переделать людей на свой лад и обратить их в свою веру, чтобы властвовать над ними.
— Вы знаете, что сейчас происходит? — спросил он Пьера. — А? Еще одна хорошенькая авантюра!.. Что поделаешь! Мы сидим в грязи по самые уши!
В свое время он проникся искренней симпатией к этому священнику, который проявлял такое милосердие к страждущим и мечтал о преобразовании общественного строя. А священник тоже под конец заинтересовался этим деспотическим мечтателем, который твердо решил осчастливить человечество против его воли. Пьер знал, что Меж очень беден, избегает говорить о себе и живет с женой и четырьмя детьми, которых обожает.
— Вы, конечно, понимаете, что я не разделяю мнения Санье, — продолжал он. — Но поскольку он выступил сегодня утром, угрожая опубликовать список всех подкупленных, я не желаю, чтобы нас считали сообщниками. Все уже давно подозревают, что грязные махинации с Африканскими железными дорогами были предлогом для гнусных афер. Хуже всего то, что взяты под обстрел двое членов теперешнего кабинета, ведь три года назад, когда в парламенте обсуждался вопрос о предприятии Дювильяра, Барру был министром внутренних дел, а Монферран — министром общественных работ. А теперь, когда они снова в кабинете, — Монферран — министр внутренних дел, а Барру — министр финансов и одновременно председатель совета министров, — неужели нельзя заставить этих господ в их собственных интересах дать объяснения их тогдашнего образа действий?.. Нет, нет, они не могут больше молчать, я уже заявил, что сегодня же подаю запрос.
Известие о запросе Межа вызвало смятение в кулуарах, уже взбудораженных свирепой статьей в «Голосе народа». Вся эта история несколько ошеломила Пьера, который до сих пор был всецело поглощен мыслью о том, как бы спасти несчастного старика от голода и смерти. И он слушал страстные разъяснения депутата-социалиста, не слишком понимая, в чем дело, между тем шум в зале все усиливался, и раздававшиеся вокруг смешки говорили об удивлении, вызванном беседой депутата со священником.
— Ну и дурачье! — пробормотал Меж с презрительным видом. — Неужели они думают, что я каждое утро за завтраком съедаю по священнику?.. Прошу прощения, дорогой мосье Фроман. Вот что! Садитесь-ка на эту скамью и поджидайте Фонсега.
И он устремился в человеческий водоворот. Пьер сообразил, что ему лучше всего, в самом деле, спокойно сесть и ждать; все окружающее приковывало его внимание, возбуждало любопытство, и он уже начал забывать Лавева, заразившись волнением, царившим в зале в связи с парламентским кризисом, свидетелем которого он вдруг оказался. Едва закончилась чудовищная авантюра с Панамским каналом, — Пьер с острой тревогой следил за развитием этой драмы, как человек, который каждый вечер ожидает, что грянет набат и возвестит о последнем часе одряхлевшего общества, переживающего свою агонию. И вот начинается еще одна маленькая Панама; опять слышится треск обветшавшего здания. Испокон веков в парламентах разыгрывались такие бури, когда вставал вопрос о крупном денежном предприятии, но этот случай в связи с обстановкой, создавшейся в стране, приобретал роковое значение. Эта история с Африканскими железными дорогами, эта обнаруженная куча грязи, издававшая подозрительный запах, внезапно вызвала в парламенте необычное волнение, страхи и злобу, но, в сущности, то был лишь предлог для политической борьбы, почва для схватки жадных до наживы групп, и в действительности речь шла лишь о том, чтобы свергнуть одно министерство и заменить его другим. Однако злосчастной жертвой этой всеобщей свалки, этой непрерывной борьбы честолюбий оказывался страдающий и погрязший в нищете народ.
Пьер заметил, что рядом с ним на скамью уселся Массо, маленький Массо, как его называли. Этот быстроглазый человечек, всегда настороже, всегда подмечавший все происходящее вокруг, пробиравшийся повсюду с ловкостью хорька, был тут не в качестве парламентского хроникера, он просто почуял бурное заседание и явился в надежде подцепить тему для какой-нибудь статейки. Несомненно, его заинтересовал и этот священник, затерявшийся в шумном сборище.
— Наберитесь терпения, господин аббат, — проговорил он с любезной веселостью человека, для которого нет ничего святого. Мой патрон непременно придет, он знает, какая здесь заварится каша… Скажите, ведь вы принадлежите к числу его избирателей из Кореза?
— Нет, нет, я из Парижа и пришел по поводу одного бедняка, которого необходимо немедленно поместить в приют для инвалидов труда.
— А! Очень хорошо! Я тоже дитя Парижа.
И он засмеялся. Да, уж поистине дитя Парижа: сын аптекаря из квартала Сен-Дени, бывший ученик лицея Карла Великого, неисправимый лентяй, даже не закончивший курса. Ему никуда не удалось пристроиться, и восемнадцати лет он стал сотрудником прессы, еле-еле научившись грамотно писать. Уже двенадцать лет он, по его выражению, таскался по свету, исповедуя одних, разгадывая других. Он всего насмотрелся, во всем разочаровался, больше не верил в великих людей, утверждал, что на свете нет правды, и давно примирился со злобою и глупостью человеческой. Разумеется, он не обладал ни малейшим литературным честолюбием, он даже уверял, что имеет все основания презирать литературу. Впрочем, он был далеко не глуп и строчил все что угодно, в какой угодно газете, не имея ни веры, ни убеждений, заявляя с невозмутимым видом, что вправе решительно обо всем говорить публике, лишь бы ее позабавить или чем-нибудь удивить.