Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натурали
Вот книга поступила в продажу. Предположим, что в романе дается такое исследование действительности, резкость которого должна оскорбить публику. В первое время успех незначителен. Каждый читатель, который сидит у себя дома, задрав ноги на каминную решетку, может злиться, сколько ему угодно. У него есть право сжечь свой экземпляр, но он не в силах сжечь тираж. Убить книгу нельзя. Если книга сильная, она с каждым днем будет завоевывать автору все новых сторонников. Это процесс медленный, но неотвратимый. И вот в один прекрасный день окажется, что отвергнутый роман, оплеванный роман одержал победу, что он сам занял то высокое место, на которое имеет право.
Противоположный случай: ставится пьеса. Подобно автору романа, драматург решился на какие-то новшества, касающиеся и содержания и формы. Зрители сердятся, потому что новшества их раздражают. Но каждый из них уже не у себя дома, один на один с самим собой; они образуют массу — от полутора до двух тысяч человек, и одним ударом, под свист и улюлюканье, они убивают пьесу. Теперь нужны совершенно необычайные условия, чтобы пьеса воскресла и была возобновлена перед другой публикой, которая бы уничтожила приговор первого зрительного зала, если такой приговор уже вынесен. В театре нужно одержать немедленный успех, нельзя рассчитывать на формирование умов, на постепенное завоевание сочувствия. Все, что оскорбляет, все, что дает непривычные вкусовые ощущения, оказывается убитым на месте — убитым надолго, если не навсегда.
Вот эти-то неравные условия и привели к тому, что в глазах критики так безмерно выросло значение театрального дара. Сочиняя роман, вы можете быть даровитым или бездарным, можете писать скверно, если вам так нравится, — не все ли равно? Ведь вас не придушат. Но в театре — берегитесь, не забудьте обзавестись талисманом, покорите публику наверняка, привычными способами; в противном случае вас сочтут бездарным неудачником, и никто вам не посочувствует, глядя на вашу гибель. Отсюда — необходимость в немедленном успехе, унижающая театр, необходимость, из-за которой драматургическое искусство превращается в набор приемов, трюков, в голую технику. Мы, романисты, возвышаемся над толпой и с улыбкой слушаем ее вопли, вызванные нашими сочинениями. Не все ли нам равно! Мы будем жить, мы выше этой ярости, бушующей у наших ног. Драматург трепещет; он должен щадить всех и каждого; он снимает слово; заменяет фразу; он маскирует свои намерения, ищет способов, как бы надуть своих зрителей, — в общем, он прибегает к профессиональным уловкам, от которых никуда не уйти даже великим театральным писателям.
Тут-то и рождается мечта об особом даре. О, как это сладостно — обладать даром, обладать гарантией, что тебя не освищут! Автор становится суеверным, он надеется на свою звезду. Потом провал или грубый успех премьеры — и все пропорции искажены. Зрители воздействуют друг на друга. Они поднимают до небес посредственные поделки, они затаптывают в грязь хорошие пьесы. Множество обстоятельств обусловливает их суд. Позднее люди удивляются, они не могут ничего понять. Этот приговор продиктован порывом чувств, — он бесконечно далек от всякой справедливости.
Таков театр. И как бы этот вид искусства ни был неполноценен и опасен, он, видно, обладает немалым могуществом, если сводит с ума стольких писателей. Их привлекает к нему дух сражения, необходимость силой завоевать публику. Хуже всего, что критика злится. Вы не обладаете даром — убирайтесь прочь! И, конечно, она это говорила Скрибу, когда его поначалу освистали; она это повторяла Сарду в ту пору, когда он написал «Студенческую таверну»; она ставит такие подножки каждому новому автору, у которого есть индивидуальные черты. Этот пресловутый дар служит драматургам пропуском. У вас есть дар? Нет? Тогда проходите сторонкой, а то мы вам свернем шею.
Признаюсь, я совсем иначе понимаю мою задачу критика. Театральный дар меня не волнует. Чтобы лицо было лицом, надо, чтобы у него был нос; чтобы драматург был драматургом, надо, чтобы он умел писать пьесы, — это дело ясное. Но тут-то все только и начинается! Кроме того, успех еще ничего не значит. «Федра» провалилась на первом представлении. Стоит автору появиться с новым типом пьесы, как публика сразу считает себя оскорбленной, вокруг его пьесы возникает драка. Через десять лет ему будут аплодировать.
О, если бы я мог настежь распахнуть двери театров перед молодостью, перед дерзостью, перед теми, кто сегодня как будто не обладает театральным даром и кто, может быть, будет обладать им завтра, — я бы сказал им всем: дерзайте, дайте нам правду и жизнь, дайте нам новую кровь, в которой так нуждается наша драматургия. Это было бы куда лучше, чем вставать перед театрами, размахивая учительской линейкой, и кричать: «Проходи мимо!» — юным смельчакам, которые не подражают ни Скрибу, ни г-ну Сарду. Мерзкая работенка, как говорят жандармы, когда их посылают в наряд.
МОЛОДЫЕ
Я слышал однажды, как некий ловкий драмодел, набивший руку на театральном ремесле, сказал: «Нам постоянно твердят об оригинальности молодых; но вот молодой автор сочиняет пьесу, и он, глядишь, пускает в дело все известные ему обветшалые приемы, он громоздит друг на друга старомодные трюки, которые даже нам набили оскомину». И это, надо признаться, справедливо. Я тоже замечал, как самые дерзкие из начинающих авторов глубоко вязнут в театральной рутине.
Отчего же появляются на свет такие недоноски? Почему это приняло повальный характер? Вам двадцать лет, вы мечтаете завоевать рампу, вам кажется, что вы мыслите очень смело и самобытно; не тут-то было — когда вы разродились драмой или комедией, почти всегда оказывается, что вы обобрали Скриба или г-на д’Эннери. В лучшем случае вам удалось — да и то по неопытности — исказить заимствованные у них положения. Впрочем, хотя налицо плагиат, но вы в нем ничуть не повинны, вы со всей искренностью и энергией стремились к оригинальному творчеству.
Критика, выдающая театральное дело за науку и утверждающая абсолютную необходимость драматургической техники, объясняет это явление так: прежде чем стать мастером, надо пройти пору ученичества. С ее точки зрения, всякому молодому автору, который надеется когда-нибудь овладеть всеми тонкостями ремесла, не миновать опыта Скриба или г-на д'Эннери. Вполне естественно, что на их сочинениях молодые писатели изучают предписания, выработанные традицией. Мало того, критика, о которой я говорю, видит в этом бессознательном подражании решающий довод в пользу своих теорий: она скажет, что произведение для театра — это прежде всего постройка и драматург тот же плотник и что начинающие авторы, сами того не ведая, почти неизменно начинают с того, что подбирают брошенные старые бревна и сколачивают из них остов для собственных произведений.
Меня же изложенные факты толкают на совсем другие размышления. Прошу прощения за то, что я выставляю напоказ себя; но, по-моему, лучшие наблюдения человек делает над самим собой. Почему, когда я в двадцать лет придумывал планы драм и комедий, я всегда наталкивался лишь на такие театральные эффекты, которые всем навязли на зубах? Почему замысел пьесы неизменно являлся мне вместе с уже известными сюжетными комбинациями, в обличии привычных сценичных условностей? Ответ прост: мое воображение уже было отравлено пьесами, виденными мною на сцене, я по неведению считал, что театр — это совершенно особая область, где действия и слова непременно искажаются на основании каких-то заранее определенных правил.
Я вспоминаю о моей молодости, прошедшей в провинциальном городке. Трижды в неделю у нас бывали спектакли, и я был страстным любителем театра. Я не обедал, чтобы первым поспеть к театральному подъезду, до того как откроется касса. Здесь, в узком зале, передо мной, за пять-шесть лет продефилировал весь репертуар театров Жимназ и Порт-Сен-Мартен. Здесь я получил свое убогое воспитание, несмываемые следы которого я и поныне чувствую на себе. Проклятый театрик! Здесь я узнал, как должен войти и выйти герой; узнал симметрию сценических эффектов, необходимость привлекательных и высоконравственных персонажей, многообразные способы сокрытия истины — при помощи жеста или монолога; здесь я узнал сложный кодекс условностей, набор стандартных приемов — все это вместе породило то абсолютное понятие, которое критика именует «Театр». Тогда еще я был беззащитен, — голова моя оказалась набита вздором.