Афина
Я сначала было подумал, что он намекает на А., и у меня стало горячо под ложечкой: так и есть, он сумел заглянуть в мои мысли, где все еще оставался образ ее гибкой шелковой молодой спины, восходящей впереди меня по шкале обозрения. Франси рассматривал меня, прищурясь, и вдруг я заметил, как из глубины его глаз что-то блеснуло, словно зубы хищного хорька на дне темной норки.
— Ну, и что же вы думаете?
Но тут на меня налетела высокая молодая женщина с обнаженными плечами и поразительными серыми глазами с поволокой, извинилась и, раскатившись смехом, прошла дальше.
Что я думаю? Я думал, что лучше промолчать. Ему только сделай знак, и окажется, что мы уже на пару строим планы, как выкрасть картины у Мордена, а выручку разделить пополам. Неплохая мысль, между прочим. Но беда с Франси в том, что по-настоящему настоящим человеком он для меня не был, а так, каким-то сделанным, искусственным, чье общество (если можно считать обществом его присутствие) не предусматривает доверия. Привкус фальши передавался от него даже вокруг. Взять этот день. Все происходившее сильно отдавало нарочитостью, подстроенностью — эта пивная, и сероглазая красотка, и очень уж переигрывающая массовка, и театральный, ослепительный солнечный луч, падающий из окна и поджигающий бутылки позади стойки, и сам Франси, сидящий в центре сцены с кепкой на колене и читающий слова своей роли неуверенно и неубедительно, как актер, который знает, что роль ему все равно не дадут. Почему я позволяю себе связываться с такими людишками? (Говорить бы следовало мне, разве не я тут главный актер?) Это правда, я питаю прискорбную слабость к жизни на дне. Во мне есть что-то, что тянет в трущобы, влечет к сомнительным делам, какая-то трещина в составе моей личности, которая хочет, чтобы ее заполнили грязью. Я говорю себе, что подобная склонность к вульгарному присуща всем истинным знатокам культуры, но не могу сказать, чтобы я в это верил твердо. Я изображаю себя здесь как своего рода Кандида, бултыхающегося в грязи среди мошенников и сирен, но боюсь, правда (настоящая правда!) не такова. Меня тянуло к Мордену и его подозрительным картинам, и ко всему остальному, включая даже Франси, как приличную домашнюю хозяйку тянет к себе бордель. Я не добропорядочный человек, никогда им не был и никогда не буду. Эй, люди! Прячьте свои ценности, когда я поблизости, и не забудьте запереть дочерей. Я — страшилище, являющееся вам в снах, когда вы мечетесь ночью в своих потных постелях. Слышите осторожные шаги? Это я крадусь во мраке там, где погас фонарь ночного сторожа. Ваши часовые спят, ваш привратник пьян. Я совершал ужасные злодейства и могу совершить их опять, я способен на это, я…
Молчи!
Франси собирается сказать что-то еще, но…
Собирался сказать что-то, но что-то изменилось, он замер и остался сидеть вполоборота, глядя в свой стакан с остановившейся, бессмысленной улыбкой.
Господи! Вы только посмотрите на меня, я весь в поту, руки дрожат; не надо бы, право же, не надо было мне так увлекаться.
Когда подошел Морден, я даже не слышал, а только вдруг почувствовал, что он стоит у меня за спиной. Он наклонился к моему уху и притворно угрожающе прошептал:
— За вами ведется слежка, сэр.
Сегодня он был в дорогом пепельно-сером двубортном костюме, пиджак прочно, как грузовой строп, стягивал широкую бычью грудь, и казалось, тяжелый торс совсем неустойчиво держится на этих коротких жирных ножках с несоразмерно маленькими, изящными ступнями. В целом он был небольшого роста, ты ведь знаешь, широкоплечий, грузный — это да, но невысокий; я превосходил его ростом дюйма на два. Не то чтобы это имело какое-то значение, я все равно его боялся (знаю, знаю, «боялся» — не то слово, но обойдемся им). И так будет всегда, сказал я себе, впав как бы в задумчивость, возможно, отчасти из-за выпитого джина. Даже если я в каком-то деле возьму над ним верх, в глубине души я не перестану перед ним трепетать. В его присутствии я терял равновесие, все как-то кренилось, и чтобы удержаться на ногах, я должен был стоять под углом к поверхности пола. Впрочем, более или менее так же я чувствовал себя с ними со всеми тремя. Я действительно, на самом деле, был Кандид. Я растерянно пробирался между ними на заплетающихся ногах, смотрел не в ту сторону и, как в страшном сне, не соображал, куда иду, двигаясь наискось по предательской наклонной плоскости их пугающе проницательных взглядов. Ну и дурак же я был. Морден, наверно, за это и любил меня; я служил ему развлечением, грустным клоуном, мальчиком для побоев. Почему я вспоминаю о нем в общем-то беззлобно? Потому что — мне это только сейчас пришло в голову — он напоминал мне меня самого. Вот так мысль! Я еще вернусь к ней, когда все хорошенько обдумаю. А пока он стоит в роденовской позе, одна рука в кармане, голова запрокинута, и смотрит на меня как бы сверху вниз с высокомерной, льдистой улыбкой.
— Да, — подтвердил он почти радостно, — мы наводим о вас справки, изучаем досье. Франси вот, например, считает, что вы вовсе не подходите. Ему кажется, что он где-то встречал вас раньше, в прежней жизни. Верно, Франси? Есть данные, — проворковал он, заговорщически понизив голос, — насчет кое-каких предосудительных поступков, кое-каких серьезных правонарушений.
И не спуская с меня глаз, рассмеялся весело, словно все это — отличная шутка. Франси молчал, понурив голову, посасывая зуб и вертя стакан в лужице на стойке. Я хочу, чтобы ты ясно представила себе всю сцену: вечер, переполненная пивная, гул разговоров, спирали дыма и пыли в последних солнечных лучах, косо тянущихся над крышами Гэбриел-стрит, и мы трое — единственная безмолвная группа, мы с Франси сидим друг против дружки, почти соприкасаясь коленями, а Морден в непринужденной позе стоит посредине над нами, одна рука в кармане, как будто у него там пистолет, и любуется своим отражением в засиженном мухами зеркале позади стойки. Ты, конечно, тоже была там, призрачный четвертый участник нашего квартета; я ясно чувствовал твое присутствие. Я ведь уже носил тебя в себе, мой фантом, мое второе я. И все прочее не имело особого значения.
— Ну, что ты скажешь? — обратился Морден к Франси из зеркала. — Он подходит? Потому что если нет… — Он вынул из кармана руку с вытянутым указательным и оттопыренным большим пальцем и, улыбаясь, беззвучно застрелил меня. — Тогда ба-бахх! Вы убиты.
Меня всегда удивляет и радует, что я способен проявить такое присутствие духа перед лицом потрясений и внезапных опасностей. Этими шутливыми угрозами Морден вызвал к жизни мое забытое и похороненное прошлое, оно поднялось и село в своем гробу, чернея глазницами и жутко ухмыляясь, а я преспокойно попивал джин и смотрел в потолок, правдоподобно, как мне представлялось, изображая совершеннейшее безразличие. Не всегда, конечно, это у меня получается, но когда получается, то выходит, на мой взгляд, очень убедительно. По крайней мере я надеюсь, что так. Франси по-прежнему молчал, и Морден, игриво толкнув меня в бок, заметил: «Шерлок безмолвствует. — Он повел рукой, и в ней очутился стакан с жидкостью, с минеральной водой, он же не пьет, ты помнишь. — Ну что ж, в таком случае дело прекращено!» — Он стукнул по стойке донышком стакана, как судейским молотком. Пес тоже здесь, лежит на полу у табуретки хозяина, передние лапы вытянуты, уши торчком; в позе Анубиса. Вокруг в дрожащем голубовато-пьяном воздухе все выглядит уменьшенным и отдаленным. Морден берет меня рукой-пистолетом за плечо; у него поразительно сильная хватка, я уже говорил, кажется?
— Слушай, — говорит он мне в ухо с фальшивой искренностью. — Ты не бери в голову, мне нравятся самостоятельные мужчины.
Тут все опять смещается, фальшивые стены и потайные комнаты гладко, как намасленные, разъезжаются в стороны, и уже — новый, другой день, мы не там, а где-то еще, солнечный луч сияет так же, но под иным углом и падает не целым столбом, а отдельными золотыми нитями, проникающими сквозь ставни, кажется, или это шторы? На дворе, похоже, бабье лето. Утро, насколько можно судить, тихое и ясное, и все предметы видятся выставочными экспонатами под чисто промытым стеклом. Мы находимся в гостиной одного из псевдошикарных отелей, понастроенных за последнее время на окраинах нашего квартала, — всюду никель, и светлое дерево, и шершавые запахи дорогих невкусных обедов. Зажав ладони между колен и глядя в пол, я читаю небольшую, изящно построенную лекцию на тему о картинах. Мордену не сидится, он уже начал ерзать в кресле, вертеть головой и нетерпеливо вздыхать. «Да, да, — поддакивает он мне, чтобы я наконец умолк. — Совершенно верно». И затянувшись толстой сигарой, в сердцах разгоняет лапой дым, словно раздирает висящую перед глазами паутину. Но не важно, я как ни в чем не бывало продолжаю. Для тебя не будет новостью, если я скажу, что замечаю в своем характере определенную долю педантизма, который по-своему доставляет мне удовольствие. Он притупляет эмоции, успокаивает страсти. Приятно все разложить по полочкам, факты сюда, умозаключения туда, наметить общее направление, альтернативы, дальнейший ход рассуждений, приводящих к намеченной цели. Возможно, я и вправду несостоявшийся ученый. (Стоит ли говорить, что сам я не придаю веры ни единому своему высказыванию?) Там, в пыльной гостиничной тишине, я, что называлось в старину, размеренным тоном рассуждал о необыкновенной коллекции Джозайи Марбота, ощущая, как на меня нисходит знакомый покой, внутри которого теплится огонек мирного скромного счастья. Я слушал сам себя с удивлением и восхищением. Как будто бы это говорил какой-то чужой голос, а я только служил передатчиком. Это, собственно, и есть все, что мне надо от жизни: присутствовать, отсутствуя. Иногда в общественных местах мне начинает казаться, что, если я остановлюсь и замру на месте, люди смогут преспокойно проходить сквозь меня. Я даже представляю их себе — вон тетка с продуктовой сумкой, вон девушка на велосипеде, они на миг замешкались, перед тем как пройти через меня, вздрогнули, у них мурашки по спине бегут, а я, человек-невидимка, стою себе с улыбкой на устах и только стараюсь не дышать.