Неприкасаемый
За завтраком в столовой Хетти с отцом глядели на нас с каким-то почтительным любопытством, словно на пару бессмертных, присевших за их скромный стол в пути по каким-то своим важным олимпийским делам. Кухарка Мэри без конца сновала вокруг стола с тарелками на поднятом фартуке, дабы не обжечься, несла жареные почки, тосты, краснея и бросая из-под светлых, почти невидимых ресниц взгляды на Ника — на его руки, упавший на лоб локон. Отец рассуждал об угрозе войны. Он всегда остро ощущал весомость мира и исходящую от него опасность, представляя его как некое гигантское веретено, на острие которого, съежившись от страха и молитвенно сложив руки перед своенравным и грозно молчащим Богом, поместился человек.
— Что бы ни говорили о Чемберлене, — рассуждал отец, — но он помнит мировую войну, знает, чего она стоила.
Я глядел на колбасу, думая, каким безнадежным глупцом кажется мой отец.
— Лишь бы был мир, — вздохнула Хетти.
— О-о, а война обязательно будет, — спокойно произнес Ник, — вопреки умиротворителям. Между прочим, что это за блюдо?
— Фэдж, — еще гуще покраснев, выпалила Мэри и скрылась за дверью.
— Картофельная лепешка, — пояснил я сквозь зубы. — Местный деликатес.
Всего лишь два дня назад я запросто беседовал с королем.
— М-м, — произнес Ник, — вкусно!
Отец расстроенно захлопал глазами. На лысине поблескивал проникавший в освинцованные окна свет. Как у Троллопа, подумал я; как персонаж из романов Троллопа, один из второстепенных.
— Действительно ли в Лондоне считают, что будет война? — спросил он.
Ник, наклонив голову набок, задумчиво смотрел в тарелку. Это мгновение у меня до сих пор перед глазами: слабый луч октябрьского солнца на паркете, струйка пара из носика чайника, как-то тошнотворно поблескивающий джем в хрустальной вазочке, а отец с Хетти как испуганные дети ждут узнать, что думает Лондон.
— Война, разумеется, будет, — раздраженно подтвердил я. — Старики не раз позволяли ей разразиться.
Отец грустно кивнул.
— Да, — сказал он, — вы, должно быть, считаете, что наше поколение вас довольно здорово подвело.
— Но нам нужен мир! — негодующе, насколько позволял ее мягкий характер, воскликнула Хетти. — Мы не хотим, чтобы молодые снова уходили на войну и погибали… ни за что.
Я взглянул на Ника. Тот невозмутимо трудился над тарелкой; у него всегда был отменный аппетит.
— Вряд ли можно сказать, что фашизм — это ничто, — возразил я. Хетти смутилась почти до слез.
— Эх, молодежь, — мягко промолвил отец, изображая в воздухе рукой нечто вроде епископского благословения. — Все-то вам ясно.
Ник с неподдельным интересом поднял глаза.
— Вы так думаете? — спросил он. — А по-моему, мы все довольно… э-э, нечеткие. — Он меланхолично, как художник кадмиевую краску мастихином на полотно, накладывал масло на остывший тост. — Мне кажется, что у моих сверстников совсем отсутствует чувство цели или направления. Я даже думаю, что нам не помешала бы хорошая доза военной дисциплины.
— Загнать их в армию, а? — разозлился я.
Ник невозмутимо продолжал намазывать тост и, прежде чем откусить, покосившись в мою сторону, сказал:
— А почему бы и нет? Разве не лучше было бы оболтусам, отирающимся на перекрестках и жалующимся, что не могут найти работу, походить в военной форме?
— Лучше бы у них была работа! — возразил я. — Маркс доказывает…
— A-а, Маркс! — фыркнул с набитым ртом Ник.
Я почувствовал, что краснею.
— Почитал бы Маркса, — огрызнулся я. — Тогда хотя бы знал, о чем речь.
Ник лишь снова рассмеялся.
— Хочешь сказать, что тогда пойму, о чем ты говоришь?
За столом воцарилось неловкое молчание. Хетти испуганно смотрела на меня, но я избегал ее взгляда. Отец встревоженно кашлянул и принялся выводить пальцем на скатерти невидимые узоры.
— Марксизм ныне… — начал было он, но я сразу оборвал его с той характерной уничтожающей жестокостью, которую повзрослевшие сыновья припасают для своих поглупевших, на их взгляд, отцов.
— Мы с Ником собираемся съездить на запад, — громко объявил я. — Он хочет посмотреть графство Майо.
Сознание вины — единственное из известных мне чувств, которое не ослабевает со временем. Больная совесть не знает ни времени, ни меры. В свое время я вольно или невольно посылал людей на страшную смерть, однако, вспоминая о них, не испытываю тех угрызений, какими терзаюсь при воспоминании о склоненной в тот момент лысой голове отца или больших грустных глаз Хетти, безмолвно, без гнева и обиды, умолявших меня проявить доброту к состарившемуся обеспокоенному человеку, быть терпимым к их ограниченности; упрашивавших меня проявить милосердие.
После завтрака мне нужно было сходить в порт, и я взял с собой Ника. Погода повернула на ветер, по усеянному белыми барашками морю мчались тени облаков. Норманнский замок на берегу в тусклом осеннем свете выглядел особенно мрачным; в детстве я думал, что он построен из мокрого морского песка.
— Хорошие люди, — сказал Ник. — Твой отец — настоящий боец.
Я удивленно уставился на него.
— Ты так думаешь? Я бы сказал, буржуазный либерал, каких много. Правда, в свое время он был страстным сторонником гомруля [8].
Ник рассмеялся:
— Не совсем популярная позиция для протестантского священника, а?
— Карсон его ненавидел. Пытался помешать его назначению епископом.
— Вот видишь: боец.
Мы не спеша брели вдоль берега. Несмотря на позднее время года, в море купались, над ребристой поверхностью песчаного пляжа отчетливо разносились далекие голоса пловцов. Глядя на пляжные забавы, я всегда испытываю легкие угрызения совести. Со стыдом всякий раз представляю себя мальчишкой, забавляющимся над Фредди (однажды на речке в Кембридже Виттгенштейн подошел ко мне и, больно схватив за руку, прошипел мне в лицо: «Разве выживший из ума старик не то же существо, каким он был в детстве?») — строю песочные замки и украдкой заставляю его есть песок, а Хетти, блаженно вздыхая и бормоча что-то себе под нос, безмятежно сидит на большом клетчатом одеяле и вяжет, вытянув большие, покрытые пятнами ноги и пошевеливая желтыми восковыми пальцами (одна прихожанка как-то заметила отцу, что его жена «на виду всего города валяется на берегу с голыми ножищами»).
Ник внезапно остановился и театрально оглядел море с пляжем и небо. Ветер трепал полы его пальто.
— Господи, — пробормотал он, — до чего же я не люблю природу!
— Извини, — сказал я, — возможно, нам не следовало сюда приезжать.
Он посмотрел на меня и через силу улыбнулся.
— Знаешь, не принимай все на свой счет. — Мы пошли дальше. Ник похлопал себя по животу. — Как называется эта штука? Фэдж?
— Фэдж.
— Потрясающе вкусно.
Я наблюдал за ним в течение всего завтрака, когда отец изрекал банальные истины, а Хетти одобрительно кивала. Одна усмешка с его стороны в их адрес, сказал я себе, и я возненавижу его на всю жизнь. Но Ник вел себя безупречно. Даже когда Фредди, подойдя к дому, прижался носом и искусанными губами к окну столовой, пачкая стекло соплями и слюной, Ник только посмеялся, как над забавным кривлянием ребенка. Если кто и сидел презрительно скривив рот, так это я сам. Теперь же Ник сказал:
— Твой отец назвал нас молодежью. Я себя не чувствую молодым, а ты? Скорее самим Предвечным. Это мы теперь старики. В следующем месяце мне будет тридцать. Тридцать!
— Знаю, — заметил я. — Двадцать пятого.
Он удивленно посмотрел на меня:
— Откуда ты помнишь?
— У меня хорошая память на даты. А эта к тому же такая знаменательная.
— Что? Ах да. Понял. Ваша славная революция. Но на самом деле она была в ноябре?
— Верно. В октябре — это по юлианскому календарю.
— Ах да, по юлианскому календарю. То-то утерли нос старине Юлию.
Я поморщился; когда он вылезал с такого рода остротами, то больше всего походил на местечкового еврея.