Крестьянский сын Михайло Ломоносов
Здесь ещё шесть лет назад Лука Леонтьевич Ломоносов, знаменитый беломорский кормщик, [8] дал Михайле подержать руль корабля — окрестил его поморским крещением, самый старший Ломоносов самого младшего.
Вот уже с далеко видными старинными монастырскими церквями показалась за придвинскими лесами на высоком берегу Лявля. Завтра «Чайка» будет в Архангельске.
Свечерело. Некоторые суда отвернули к берегу на ночевку. Те, что продолжали ещё идти в падающих сумерках, зажгли корабельные огни, вытянулись в одну линию и сторожко идут друг за другом. По ночной реке плыть под парусами непросто.
Прокладывает путь ломоносовский гуккор. Стоя у руля, ведёт его всматривающийся в сгустившуюся над водой мглу Михайло Ломоносов, кормщик.
В Архангельске пробыли недолго. Взяв поручения на компанейском дворе «Кольского китоловства» к директору китоловства бранденбургскому торговому иноземцу Соломону Вернизоберу, гуккор «Чайка» пошел на Колу.
Отчалив от Гостиного двора, [9] опять идёт «Чайка» по Двине. Подкатывает под нос корабля встречная невысокая волна, скрипят мачты, тихим шумом шумят паруса.
Отец подошёл к стоявшему у борта Михайле:
— Сомневаешься? Отцовской правде не веришь? Так вот, когда срок подойдёт, примешь, стало быть, моё, а там, давай бог тебе удачи, и дальше пойдёшь. Достатку-то и ещё прибудет. На тебе, Михайле Ломоносове, наш старый ломоносовский род самой большой высоты и достигнет.
Отец говорил о таком, что должно было его, Михайлину, жизнь решить. Кем же ему, Михайле Ломоносову, быть?
Минуло два месяца.
Китобой «Вальфиш» делал последние приготовления перед отплытием из Кольского острога к Груманту, и вместе с кандалакшанином [10] Степаном Крыловым и иноземцем Аврамом Габриэльсом, которые также в этом году должны были участвовать в китовом бое, готовился к выходу в океан Василий Ломоносов. «Чайка» же шла к Курострову, спеша домой к сенокосу. Делу не должен быть ущерб, рассудил хозяйственный Василий Дорофеевич, и, готовясь к уходу на китобойный промысел, распорядился, чтобы сын плыл домой и справлялся бы уже в сенокосную страду сам.
В эту пору из Голландии, Англии, Испании и других заморских стран сходились к Архангельску гружённые товарами купеческие корабли. В большом караване, который вёл под охраной военный многопушечный фрегат, [11] плыла к Архангельску и голландская двухмачтовая бригантина.
Капитан бригантины в русский порт приходил впервые. Ещё в Амстердаме много говорил он со своим старым другом, долго жившим в России. И сейчас, когда бригантина медленно подтягивалась к настланной от берега в Двину корабельной пристани, голландский капитан не отрываясь смотрел в подзорную трубу на открывавшуюся его взору русскую землю.
Ему вспоминалось то, что говорил его амстердамский друг. И так же, как и тогда, он отрицательно покачивал головой и снова повторял ту же фразу: «Piter. Kaptein Piter». [12] Так он отвечал в Амстердаме старому приятелю, рассказывавшему ему о России.
Всё сделал Пётр. Один. Он умер. Об этом говорил капитан. Да и что? Россия победила Швецию? Полтава? Гангут? Да! Но победа в войне — не полная победа. Она иногда может быть даже обманчивой. Даже вредной. Народ должен уметь победить в труде. Вот настоящая победа! Созидание. А для этого нужны науки. Есть они в России? Только тот народ достоин будущего, который способен рождать собственных Платонов, Ньютонов. Да и есть ли у Петра преемник?
И недоверчивый капитан качал головой.
Нет…
Всё это и вспоминается ему сейчас. Он медленно обводит подзорной трубой все протяжение берега и снова качает головой. На его лице надменная усмешка.
Нет…
Капитан поворачивается к реке. Первый, второй, третий парус прошли в кругу подзорной трубы. Ненадолго взгляд капитана бригантины задерживается на двухмачтовом судне, ловко сделавшем сложный маневр. Но уже через мгновение взор его безразлично скользнул по фигуре стоявшего у руля молодого кормщика, даже не остановившись на выведенном по борту названии «Чайка», и снова немало на своём веку повидавший голландский капитан отрицательно покачал головой.
Нет…
Глава вторая
ОБОЖЖЁШЬСЯ — ТОЖЕ УЧЕНИЕ
Пройдя полосу до того места, где луг упирался в частый низкий кустарник, Михайло поднял косу, отёр её пучком срезанного осота, положил на плечо и пошел по скошенному полю вниз к дороге.
Над лугом стоял запах только что упавшей под косой росистой мягкой травы. Открывшаяся земля сильнее отдавала сыростью. От корней тянуло застоявшейся прелыо и сладким духом почвенных соков. Поднявшееся уже высоко июльское солнце провяливало длинные ряды травы, которыми вплоть до леса был уложен луг.
Время близилось к полудню, надо было кончать на сегодня сенокос. Роса с травы уже сходила.
Дойдя до ветвистой ветлы, которая стояла у самой дороги, Михайло присел отдохнуть, выпил квасу из глиняного запотевшего кувшинчика, вытер губы рукавом холщовой рубахи, смахнул солёный пот, который каплями струился по лбу и ел глаза, и устало и сладко потянулся.
На соседней пожне, не замечая, что Михайло уже кончил работу, широко махал косой деревенский сосед Ломоносовых Шубный.
— Эй, эй! Иван Афанасьевич! Кончать пора!
Когда Шубный и Михайло уже вышли на дорогу, которая изгибом подходила почти к самой ломоносовской усадьбе, из-за поворота навстречу им показался одетый в заплатанную рубаху старик. За спиной на двух верёвках у него болтался заплечный мешок. Старик шёл тяжело, опираясь на посох. Михайло и Шубный не сразу его узнали.
— Э-э, Михайло! — приветливо сказал старик.
— Дядя Егор…
— Чай, не признал?
— Да малость ты…
— Верно, верно. Полтора года странствую. И в стужу и в мокредь. Не красит, не красит… Ох, нет! В скитах был, в скитах. Спасался. От мерзости. Отдохну теперь — опять пойду. В Выговскую пустынь пробираться буду. Там, у Денисовых, древлее благочестие [13] блюдётся. Пойдёшь со мной?
— Зачем Михайле в Выговскую пустынь? — спросил Шубный.
Старик только хмуро поглядел на него и не удостоил ответом.
— Был я в Пустозерске, где протопоп Аввакум жил и в огне преставился, не желая принять никонианскую ересь. Мученическую смерть прияв, во блаженстве теперь обретается. Вот щепу от ограды дома, в котором Аввакума сожгли, несу.
Старик снял заплечный мешок и достал из него кусок дерева. Он бережно протянул Михайле щепу.
Что бы сделал он сам при таком случае? Осенил бы себя крестным знамением. А не то припал устами. Может быть, след руки великого страстотерпца запечатлён на этой щепе!
Михайло не двигался.
— Давненько ты, дед, здесь не бывал, давненько, — сказал Шубный. — Михайло уж когда раскол оставил.
Дед недоумённо поглядел на Михайлу. Потом он раскрыл мешок, чтобы положить туда щепу.
— Эхе-хе-хе! Стало быть, Михайло, ты вроде той махавки, [14] что по ветру то туда, то сюда поворачивается? Выгоды, что ль, больше у никониан? Это ты тогда рассудил правильно. У нас-то, кто древлего благочестия держится, кроме страдания, ничего…
— Страдание велико правдой…
Дед посмотрел на щепу. Что это — не кровь ли святого страдальца выступила на ней? Вот и лица Михайла и Шубного поплыли в сторону в красном тумане, расплываются… Будто смеются Михайло и Шубный… Смеются?
Ни тот, ни другой не смеялись.
Страшный крик вырвался из груди деда.
— А-а-а! Кощунствуешь? Нет правды в древлем благочестии?
Дед высоко занёс посох и изо всей силы опустил его на Михайлу. Но Шубный успел схватить старика за руку, удар не пришёлся в голову, и палка, лишь скользнув по руке, с силой ударилась о землю и отлетела в сторону. Михайло стоял бледный, но спокойный, не двинувшись с места.