Крестьянский сын Михайло Ломоносов
Когда Михайло уже оставил старую веру, он, случалось, при встрече с каким-либо раскольником вступал с ним в прения.
Однажды при таком случае он сказал своему собеседнику, седому старику:
— Вот в тех книгах, которые я когда-то читал, веру и божественное деяние всё страхом обороняют. Разве большая вера чего бояться должна? Всё говорится: не смей постигнуть того, что постигнуть тебе не дано, не тщись. Верь — и не рассуждай. Страхом всё. А разве на страх так уж всегда и уповать можно? Полная ли в нём истина?
— Так ли уж плох страх? Он, Михайло, часто человеку ко спасению. Вот возьми: случится тебе, к примеру, опасность, от которой и жизни решишься, а страх возьмёт да и подскажет: берегись. Ты и остережёшься. И спасён.
— Да ведь в таком разе не страх нужен, а разум.
— Это как когда. И разума твоего не на всех станет. Страх-то попроще и покрепче.
— И так ли уж никогда и не обманывает?
Раскольник подозрительно посмотрел на Михайлу:
— Это ты о чём же? А? Ой, смотри, Михайло! Беседуем мы сейчас промеж себя, а при ком другом подобное что не говори. Ни при наших, ни при никонианах. По головке никто за такое не погладит.
— Да ведь я только спрашиваю.
— Покуда спрашиваешь, — покосился на Михайлу раскольник.
…И вот опять листал Михайло свою книгу. Зорко вглядывался он в напечатанные двумя красками — черной и красной — большие её страницы, испещрённые цифрами, столбцами, исчерченные фигурами, пересечённые секущими линиями.
Где же в человеческом понимании тот предел, за который разуму переступать нельзя и грешно? Что должен оборонять страх? И истине ли разума бояться? Кому от этого польза? Где же в знании начинается грех?
Вот эти слова: «И от твари творец познаваем».
И вдруг Михайле в тот день припомнились другие слова, сказанные ему ещё дедом Егором:
— Творец тебе во всём является: и человек, и зверь, и птица, и коловращение времен, и всё, что вокруг тебя, — всё дело рук творца, во всём он. И всё им направлено к одной цели. Ты же то грешным разумом постигнуть не дерзай.
«Ну, а тут, в книге, что говорится? — подумал тогда Михайло. — А тут говорится как раз противное тому. Всё, что вокруг тебя, весь мир, человек познавать может. Нет запрета! Наука — не грех!»
Рассказывая после этого как-то о новой книге Семену Никитичу Сабельникову, дьячку местной церкви, у которого ещё грамоте учился, Михайло сказал:
— В той книге всё числом пройдено. И твердь небесная, и земля, и воды — всё в числе находится. На первое место оно поставлено. А число и мера к человеческому делу в ней прикладываются. Ведь нужны и час, месяц, год, и вес, и длина пути, и счёт дней жизни. И работа тоже мерой меряется. Никуда от счисления не уйдёшь. Оно всё проймёт. Через него весь мир узнаешь. И через число он и твоих руках окажется.
— Навострился ты по своей новой книге, — вдруг раздался в полутёмной трапезной голос отца Василия, священника Екатерининской церкви, которого в сумерках ни Михайло, ни Сабельников не заметили. — Навострился. Только смотри, как бы твоё число против бога не стало.
— Оно не против бога, а за жизнь человеческую. А хорошо человеку жить на земле — разве против бога?
— Ну, ты не мудри, — ответил отец Василий. — А то мудрость ещё заведёт тебя куда не следует. Настоящая жизнь человеку на небеси. Здесь же — юдоль. [16]
— А почему же страдание человеку в земной жизни настоящее, а настоящего блаженства, щедрот человек должен ждать в другой жизни?
— А ты думаешь, что страдание здесь настоящее? Вспомни-ка ад. В него и попасть нетрудно…
— Можно вспомнить и рай. В него попасть нелегко.
— Смотри, Михайло, — недобро покачал головой отец Василий.
«Страхом всё, страхом, — думал тогда своё после разговора Михайло. — И кто старой веры держится, и кто новой — все одно. Разницы тут между ними никакой. Все считают, что разум против веры встанет. Разуму же должен быть широкий путь. А к делу он быстрее и лучше пройдёт через науки».
…Недолгая июльская ночь уже кончалась. Скоро по заре и на сенокос идти, а Михайло всё сидит за книгами.
Склонясь к грифельной доске, он делает вычисления и чертит с особенным усердием.
Закрывая книгу, он ещё раз пробегает стоящую на ней, на заглавном листе, широко разогнанную надпись из больших красных букв: «Арифметика». Взглянув вниз, он читает отбитую двумя линейками строку: «Сочинися сия книга чрез труды Леонтия Магницкого».
Тугими медными застёжками он крепко стягивает переплёт этой большой книги, которая называлась арифметикой, но заключала в себе сведения и по алгебре, геометрии, тригонометрии, астрономии и многое другое.
Потом Михайло Ломоносов перелистывает маленькие, упругие, сухо потрескивающие страницы другой книги, тесно забитые мелкой четкой печатью.
Закрыв крышку этой книги, грамматики Мелетия Смотрицкого, полученной им от Дудина одновременно с книгой Магницкого, Михайло любовно проводит рукой по её корешку, где через жёлтую кожу выдались три шнура, на которых были крепко сшиты листы книги.
Когда Михайло Ломоносов закрывал «Арифметику», будто и незаметно перед его глазами мелькнула фраза: «Потребно есть науки стяжати…»
Потребно? Кому? Может быть, вот и ему отдать себя этому? Ведь есть же такие люди — ученые… Может, ему по книгам и идти?
Эта мысль возникла как-то просто, сама собою, и будто даже не остановила на себе внимания. Но, легши в постель, он всё не мог уснуть, и, когда пришли его будить, чтобы отправляться на сенокос, он ещё не смыкал глаз. Он догадывался, что понял чрезвычайно для него важное, но того, что он сделал первое своё великое открытие, этого Михайло Ломоносов ещё не понял.
Глава четвёртая
ЧЕРЕЗ ГОРДОСТЬ СВОЮ ПЕРЕСТУПИТЬ НЕЛЕГКО
«Арифметика» лежала на перевёрнутой вверх дном бочке. Михайло сидел подле на толстом обрубке дерева.
В сарае пахло смолёным корабельным канатом и тянуло промысловым поморским духом — смесью запахов рыбного соления и копчения, прожированных бахил, [17] снастей, пропахших водорослями и горькой солью. Читая, Михайло слегка покачивался — запоминал.
Кто-то сзади кашлянул.
От неожиданности Михайло быстро обернулся и поспешно встал. Перед ним стояла мачеха. Погрузившись в чтение, он не заметил, как она вошла.
Ирина Семёновна прикрыла глаза веками, едва заметно, в угол рта, дернулись губы. Но спокойствия своего мачеха явно не хотела нарушать. Совсем ровно она сказала Михайле, направляясь в угол сарая:
— А ты не пужайся, Михайло, не пужайся. Вон бочку свою чуть было не свалил. Не на воровстве, чай, застигнут. Дело благое: света-учёности ищешь. Не пужайся…
— Да уж как не испужаться… Шутка ли?..
Темный огонь так и полыхнул в недобрых глазах Ирины Семёновны. Однако она сдержалась.
Мачеха села на бухту корабельного каната. Михайло стоял.
— Сядь!
Он сел. Оба молчали. В сарай вошёл петух и привёл кур. Увидев людей, он зло порыл землю и далеко отбросил её когтями. Затем он поцелился одним глазом — для верности — поочерёдно на Михайлу и мачеху, нахально заворчал и вдруг, далеко выбросив голову, так пронзительно кукарекнул, что перепуганные куры даже присели от страха. Став на одну ногу, петух поднял хвост торчком и застыл как каменный. Тонко попев, куры закрыли глаза и присели в пыль на мягкие грудки.
Ирина Семёновна кивком показала на раскрытую «Арифметику»:
— Даже в сарае ты предаёшься, вникаешь. Приворот в науке есть, сила великая. Зашла я к тебе опять — тебя нет. И сундук не заперт. Открыла — книг в нем и нету. Ай жалость. Давно уж хотела в руках их подержать. Думала, может, пойму, чем они берут.
— А тут ты, матушка, как случилась? Ведь сарай-то этот от нас две версты без малого. Гулять, видно, шла, ну и зашла? Проведать?
— Проведать. Отец в море, ты — один.