Современный немецкий рассказ
— Смотри-ка, ты еще вкалываешь, — сказал Вальтер, позвонив мне пару дней назад в офис. В Гамбурге только начало смеркаться, и для меня не было ничего необычного в том, что я все еще сидел за столом и работал. Секретарша ушла, переключив телефон, как всегда, на меня. Дело, в котором я разбирался, было несложное, с ясной документацией. Тут зазвонил телефон, и я услышал голос Вальтера, который даже не поздоровался.
Не помню, ждал ли я кого-нибудь, удивился ли звонку или поднял трубку машинально. Обычно в это время звонила Сара, и разговор не длился дольше двух-трех минут. Если же мне приходилось задерживаться, то она давала трубку детям, чтоб я мог пожелать им спокойной ночи. Но Сара не звонила уже несколько недель.
По голосу я Вальтера не узнал. Да и трудно было узнать, ведь прошло столько времени. Но он говорил со мной таким тоном, будто я сразу должен был понять: это он, Вальтер, — более того, будто я ждал его звонка.
— Сколько воды утекло с тех пор, — задумчиво сказал я и мысленно увидел его в Гюстрове. Он укладывал коробки в свой только что купленный в Гамбурге светло-голубой «форд-эскорт», а я, стоя рядом, за этим наблюдал.
— Почему ты именно сейчас уезжаешь, — спросил я тогда.
— Вряд ли ты поймешь, — ответил он.
— Но ведь все уже позади, — сказал я. — Ты можешь поехать, куда захочешь и когда захочешь.
Сад перед его гаражом уже сбросил свой цветной убор, деревья стояли абсолютно голые. Год заканчивался, и, помнится, меня особенно смущало то, что он уезжает под самое Рождество, будто времени у него в обрез.
Вальтеру было шестьдесят, а мне тринадцать, и я считал его стариком. Мы познакомились с ним за полгода до этого, в Гюстрове, куда мы переехали с матерью сразу после того, как мне выдали табель в конце учебного года. Мы уже не раз так переезжали. Последние три года прожили в Лейпциге, теперь мама решила попытать счастья в Мекленбурге.
— Там нет этой суеты. В двух шагах озеро Инзельзе. От больницы мне обещают небольшую квартирку. А ты уже летом сможешь найти себе новых друзей.
Она старалась приободрить меня, но это было совершенно излишне. Я уезжал из Лейпцига с радостью. Друзей у меня там не было, во всяком случае никого, о чьем отсутствии пришлось бы пожалеть. На мать я обижался только за то, что при кочевом образе жизни у нее никогда не возникало желания вернуться в Берлин, — туда, где я родился.
Место медсестры она всегда получала легко, и мне трудно было понять, что заставляло ее блуждать по стране. Неугомонность? Скука? Ощущение замкнутости в пределах ГДР? Стремление забыть свои любовные связи в Лейпциге, а до этого в Йене? Когда мы перебрались в Гюстров, ей было тридцать два, меня она родила в девятнадцать, и ни один из ее романов не длился столь долго, чтоб она могла завести второго ребенка. Мы привыкли жить в одиночестве. Никто из мужчин к нам так и не переехал, она оберегала меня от всего, что касалось ее личной жизни. С малых лет мне приходилось коротать вечера и ночевать одному: она уходила на работу в ночную смену или к очередному ухажеру. Но проснувшись рано утром, я всегда находил ее на кухне за чашкой кофе и с сигаретой. Все еще в сестринском халатике, с приколотой на груди именной табличкой, она выглядела хоть и усталой, но умиротворенной. В учебные дни она готовила мне завтрак, а летом, в каникулы, уже в Гюстрове, мы спали порой до обеда.
Вместе ходили в бассейн рядом с Инзельзе, и я прыгал «рыбкой» с трехметрового трамплина, для чего в Лейпциге мне не хватало смелости. Слегка раскачиваясь на доске, я смотрел вниз и боялся лишь одного: вдруг перевернусь и шлепнусь о воду спиной. Город был невелик и казался по сравнению с Лейпцигом большой деревней, даже замок не придавал ему солидности. Мы жили в четырехэтажном панельном доме, и у меня появилась отдельная комната — узкая, как пенал, с видом на улицу и с фонарем перед окном.
Вальтер жил по соседству, в запущенной вилле. Из окна его квартиры на первом этаже был виден сад со старыми фруктовыми деревьями, кустарником и просторной лужайкой. Позади нашего дома имелись крохотные участки земли, на которых жильцы выращивали овощи.
В больнице Вальтер занимался санобработкой белья. В подвал к нему приносили постели, в которых пациенты пролежали день, другой, третий, а то и простились с жизнью. Он дезинфицировал простыни, пододеяльники, наволочки и вкупе с матрасами выносил все наружу, где вывешивал для проветривания — так паркуют автомобили. Его заявление на выезд лежало где-то «наверху» уже не меньше пяти лет, сам же он оказался сосланным в подвал. Долгие годы он возглавлял отделение стерилизации, но его сняли с этой должности и задвинули в самый дальний угол того же отделения. Он мог бы сослаться на какой-нибудь недуг, уволиться, не поднимая шума, подыскать себе другую работу. Но поступать так он не хотел. И, видимо, считал, что тяготы обитания в подвале дают ему право на это. Моя мать заговорила с ним после того, как другая сестра воскликнула в его ярко освещенной неоном, не имеющей окон, узкой келье:
— Так ты еще здесь!
— Я тут ни при чем! — заорал он в ответ.
Сбросив обороты двигателя, рыбак выключает его совсем. Шарит по дну длинным металлическим крюком. Мы совсем близко от берега — низкой песчаной насыпи с редким кустарником.
— Обычно вы выезжаете сюда с женой? — спрашиваю я, нарушая утреннюю тишину, вдруг наступившую после последнего вздоха двигателя. В живых ее нет, я в этом уверен. Хочу, чтоб он рассказал, как это случилось, но не могу объяснить, откуда у меня такое желание. «Она была невысокого роста», — сказал он. Была…
Йозеф Нойер нашел сеть и начинает ее поднимать.
— Мы всегда выходили вместе. Двадцать лет кряду. С тех пор как наш малый вылетел из гнезда. «И что мне теперь делать в этих стенах?» — сказала она. Поначалу меня это не устраивало. Но она явно набиралась опыта. «А поставь-ка сети вот тут», — говорила она. И назавтра они были полными. Надо же, какое чутье, думал я…
Нойер неожиданно умолкает и перестает вытягивать сеть.
— Как-то раз, прошлой осенью, она со мной не пошла, чувствовала себя неважно, а когда я вернулся, то увидел, что она сидит на лавке. И уже остыла.
Глядя на него, я не жалею, что задал свой вопрос. Мимо нас проходит автомобильный паром, на ярко-красном корпусе надпись: Danube Highway. Нойер смотрит парому вслед и вновь начинает выбирать сеть. На руках у него синие резиновые перчатки. Рваные тела медуз, застряв в ячейках, блестят на солнце, как куски льда. Вот, наконец, и рыбина — с темно-зелеными полосками на спине. Она не трепыхается, скорее рвется вперед. Неспешно высвобождая ее, Нойер говорит: «С окуня начнешь, с ним и уйдешь». И мы оба смеемся.
— Кто же вы, если не сын Вальтера? Приедет мой парень, сказал он мне, и что тебя, то есть вас, бывало, хлебом не корми, только дай поудить.
— В Гюстрове мы были соседями. Пожалуй, даже друзьями.
— Даже друзьями?
Нойер складывает пустую сеть, как простыню, и бросает перед собой на днище лодки. Вновь набивает трубку и смотрит на меня.
— О Гюстрове и о жизни на той стороне Вальтер много не рассказывал. Но если уж заводил разговор, то о вас. Не о штази и прочей ерунде, а только о твоей матери и какое это для него было счастье. Мол, такая красивая молодая женщина под конец жизни, да еще он был все равно что отец для ее сына. Называл вас отличным парнем. Только вот ваша мать не захотела с ним уехать на Запад, даже когда Стена пала. Она, дескать, струсила.
— Это он струсил, он побоялся остаться, — говорю я, и у меня такое же неприятное чувство, как тогда, когда я наблюдал, как Вальтер укладывает вещи в машину, чтоб исчезнуть навсегда. Тогда я думал так же, как и сейчас. Я не желал его отъезда, но как было ему об этом сказать?
— Почему вы сегодня назвали его подручным? — поспешно спрашиваю я Нойера.
— Да ведь так говорят. Вальтер мне иногда помогает. Продавать рыбу в Хольтенау. Раздобыть нужную приманку или что-нибудь еще в этом роде.