Кавалер Сен-Жюст
Ленде встал и побрел к двери.
— Полагаю, все мы слишком устали, — поднялся Карно. — Сейчас не время говорить о таких серьезных вещах. — И он тоже вышел.
— Крысы, — сказал Колло.
Робеспьер сел на место. Руки его дрожали.
— Выпей воды, — сказал Барер, услужливо пододвигая стакан.
— Я не позволю трогать лучших патриотов, — повторил Робеспьер, на этот раз тихим голосом.
С этого началось, и произошло это еще в вантозе. На одном из следующих заседаний Комитета Бийо вынул из кармана смятый листок и сказал:
— Казненные злодеи готовили свержение правительства. Подлый Эбер собирался, уничтожив комитеты, передать власть диктатору, «великому судье». Знаете, кого он прочил на этот пост?
— По-моему, Паша, — сказал Карно.
Бийо бросил на стол свой листок.
— Вот материал, взятый только что у Фукье. «Великим судьей» должен был стать не Паш, а Дантон. Недаром Дантон говорил при свидетелях: «Ну и люблю же я этого парня, Эбера».
Сен-Жюст ждал ответа Неподкупного. Но на этот раз Робеспьер не проронил ни слова.
— А знаешь, — сказал он Сен-Жюсту несколько дней спустя, — я виделся недавно с Дантоном. Встречу устроил твой друг Добиньи.
«Я всегда догадывался, что Вилен косит направо», — подумал Сен-Жюст. Подробности он узнал у самого Добиньи.
Встреча произошла у шефа бюро внешних сношений Эмбера, пригласившего, кроме двух бывших друзей, министра Дефорга, Лежандра и Паниса («Одни дантонисты», — отметил Сен-Жюст). В разговоре Панис заметил, что разногласия между двумя трибунами огорчают патриотов. Дантон, подхватив эту реплику, воскликнул, что не может понять равнодушия Робеспьера. Неподкупный промолчал. Тогда Дантон принялся бранить «двух шарлатанов, дурачащих Робеспьера» — Бийо и Сен-Жюста. «При твоей морали, — заметил Робеспьер, — никогда не оказалось бы виновных». — «А разве это было бы тебе неприятно? — возразил Дантон. — Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным». Робеспьер нахмурился: «А кто тебе сказал, что погиб хоть один невиновный?» После такого ответа Дантон притих. Кто-то предложил врагам расцеловаться и забыть старое. Дантон с готовностью подчинился. Робеспьер подставил щеку.
«Еще немного, и Максимильен будет готов», — подумал Сен-Жюст.
Он ошибался: Максимильен уже принял решение.
При всей своей проницательности, Сен-Жюст и не подозревал, что творилось в душе Робеспьера. Он не знал и не мог знать этого прежде всего потому, что вступил на стезю большой революционной политики сравнительно поздно, когда его великий друг уже прошел значительную часть этого пути: ведь в дни, когда он, Сен-Жюст, пожинал чахлые муниципальные лавры в своем Блеранкуре, Робеспьер, уже ставший Неподкупным, вместе с Дантоном и Демуленом заставлял трепетать конституционалистов и жирондистов, прокладывая дорогу к восстанию 10 августа, похоронившему монархию и власть либералов-роялистов. Слишком хорошо помнил Робеспьер революционное прошлое своих старых соратников, чтобы теперь быстро и безболезненно отречься от этой памяти. Он помнил Дантона, бушевавшего у Кордельеров, в ратуше в совете министров, Дантона, крушившего Байи и Лафайета, а позднее Ролана и Бюзо, великого Дантона, чей призыв «Необходима смелость, смелость и еще раз смелость» в сентябре 1792 года спас Францию. Еще лучше помнил он прежнего Камилла Демулена, к которому всегда испытывал слабость, того яркого и бесстрашного журналиста Демулена, что вместе с Маратом вызывал дикую ярость «черных», не раз угрожавших ему тюрьмой и расправой за пылкие воззвания и памфлеты в защиту свободы и равенства. И разве легко было забыть подобное ему, ветерану революционной борьбы, человеку железных принципов? Но именно верность принципам постепенно все больше отвращала Неподкупного от сегодняшних Дантона и Демулена, именно принципы заставили его в конце концов согласиться на жертву, которая поначалу казалась ему чрезмерной и невозможной. И дело здесь было вовсе не в том, что он знал о циничных шуточках, которыми за глаза щедро оделял его Дантон, и не в том, что на страницах «Старого кордельера» Демулен не жалел саркастических замечаний в его адрес; гораздо важней было, что на тех же страницах журналист наносил болезненные удары всем революционным властям: Комитету общественного спасения с его «чрезмерной властью», Комитету безопасности — «логову каиновых братьев», их агентам — «корсарам мостовых», наконец, Революционному правительству в целом, а Дантон явно провоцировал неустойчивого Камилла на подобные удары. Именно это, наряду со многим другим, показало Неподкупному, что революция далеко обогнала его бывших единоверцев, что они уже больше не желают, да и не способны понять смысл происходящего и сами исключают малейшую возможность для вызволения себя из трясины. Они звали к капитулянтскому миру с державами, к прекращению Революционного террора и немедленной ликвидации экономических ограничений, без которых республика не могла существовать и бить врагов, а стало быть, и сами они превращались во врагов, врагов коварных и беспощадных. Вот почему на ближайшем заседании Якобинского клуба Робеспьер произнес слова, которые подвели черту и не оставили ни малейших надежд для «снисходительных»:
— Если завтра же или даже сегодня не погибнет эта последняя клика, наши войска будут разбиты, ваши жены и дети умрут, республика распадется на части, а Париж будет удушен голодом. Все вы падете под ударами интервентов, грядущие же поколения будут страдать под гнетом тирании. Но я заявляю, что Конвент твердо решил спасти народ и уничтожить все клики, опасные для свободы…
Когда решение стало окончательным, Сен-Жюсту снова поручили доклад. Робеспьер выглядел мрачным и задумчивым. Сразу после заседания он сказал:
— Не уходи. Сначала зайдем ко мне.
У себя он открыл ящик стола и достал тетрадь.
— На, возьми, это тебе пригодится.
Сен-Жюст полистал тетрадь. Это были заметки, написанные аккуратным почерком Робеспьера. Все они касались Дантона, Демулена и их соратников. Антуан криво усмехнулся.
— Ну теперь я вижу, что тебя не надо подталкивать. Но ты ведь еще недавно величал их «лучшими патриотами»! Скажи, и на всех ты заводишь подобные досье? Вероятно, есть и на меня тоже?
Робеспьер был бледен до синевы.
— Твое остроумие неуместно. Я делал эти наброски для себя, стремясь проверить на бумаге мучившие меня сомнения. Поверь, если бы сомнения не подтвердились, ты никогда не увидел бы этой тетради. А что касается досье на тебя, то да, оно есть.
Снова выдвинув ящик, он достал листок и протянул Антуану. На листке сверху слева было написано: «Сен-Жюст». И ниже: «Чист. Предан. Огромные способности».
Сен-Жюст вспыхнул. Ему стало стыдно.
— Прости, ради бога, прости, — сказал он и обнял Максимильена. — Это вырвалось у меня от глупого ребячества. Я же знаю твою порядочность, честность, любовь к отчизне. Для меня ты всегда будешь ярким примером во всем…
Запершись в своем кабинете, он принялся внимательно читать. Отбросив все несущественное или благоприятное для дантонистов, усилил и заострил остальное. Он составлял доклад в течение ночи и дня; и уже кабинет представлялся ему не комнатой с лепными украшениями в стиле рококо, а римским форумом, и он видел гордых сенаторов в белых тогах и этого, главного, с наглой ухмылкой толстых губ. И он сам, в белой тоге, гордо выступил вперед и, вперив холодный взгляд в толстогубого, громким голосом воскликнул:
— Quo-usque tandem abutere, Catilina, patientia nostra?.. [34]
…Сен-Жюст очнулся. Комната была как комната, с лепными украшениями в стиле рококо, и не было ни сенаторов, ни Катилины, и сам он был не Цицероном, разящим противника блистательными экспромтами, а жалким мальчишкой с глухим голосом, читающим все свои речи с листа…