Максимилиан Робеспьер
После этого, разумеется, Неккер тотчас же получил отставку, а новый министр финансов начал с введения новых налогов.
Мирному течению жизни Максимилиана Робеспьера было суждено оборваться на грани 1788–1789 годов. Кончилась пора академических сочинений, литературных премий, галантных писем и дружеских бесед. Его страна была накануне страшных потрясений — потрясений, которые должны были поломать и коренным образом изменить судьбу скромного адвоката, так же как и миллионы других человеческих судеб. Он предчувствовал неизбежность перемен и радостно устремлялся им навстречу.
Глава 3
Накануне
Это произошло в Париже примерно за год до начала революции.
Некий академик давал торжественный обед. Общество собралось блестящее. В огромном зале вокруг нескольких столов уютно расположились вельможи, согласные моды ради пококетничать с философией, и философы, готовые отказаться от своих убеждений, дабы стать вельможами. Обед удался на славу. Гости вскоре чуть-чуть захмелели и достигли того блаженного состояния, когда все кажется легким и простым, соседи — милыми и добродушными, женщины — очаровательными, а будущее — безоблачным. Непринужденно лилась беседа. В центре внимания, естественно, были вопросы современности. Изящно говорили об успехах литературы, о близком царстве освобожденного разума, провозглашали тосты за слияние богатства и науки, интеллекта и власти.
Лишь один человек упрямо молчал среди оживленного разговора Его потухшие глаза были полузакрыты, губы плотно сжаты, старое морщинистое лицо перекосила гримаса скорби. Это был писатель-мистик семидесятилетний Жак Казот.
Кто-то счел нужным осведомиться о причине молчания угрюмого старика.
Казот вздрогнул, провел дрожащей рукой по лицу, как бы смахивая пелену грусти, и заговорил тихим, усталым голосом. Он сказал, что не может разделять общего благодушия, ибо возможно ли предаваться шуткам и каламбурам на краю пропасти? Он смотрит в будущее и видит страшные потрясения, огненный смерч, который сожжет, испепелит все то, что ныне блистает в ореоле славы и богатства. Он видит опустевшие дворцы и горящие усадьбы, перед ним вереницей проносятся искаженные болью лица, знакомые лица…
Подвыпившие сибариты переглянулись. Сидевший рядом с Казотом маркиз Кондорсе поставил на стол недопитый бокал, обнял старика за плечи и, улыбаясь, спросил, кого имеет в виду новоявленный пророк. Казот пристально посмотрел на философа.
— Вас, милый маркиз, вас в первую очередь… Я вижу, что вы отравитесь, дабы избегнуть смерти от руки палача.
Кондорсе, продолжая улыбаться, подмигнул окружившим их гостям. Раздался дружный хохот.
А бледные узкие губы старого мистика продолжали шевелиться. Он предсказал астроному Байи, юристу Малербу и ряду других присутствующих смерть на эшафоте. По мере того как он говорил, любопытство разгоралось; смолкли разговоры за соседними столами, и все лица обратились в сторону Казота.
— Но господин прорицатель, надеюсь, пощадит хотя бы наш слабый пол! — смеясь, воскликнула герцогиня Граммон.
— Ваш пол?.. Вы, сударыня, как и множество других дам, будете отвезены в телеге на площадь казни со связанными руками…
Казот поднялся. Его глаза в упор смотрели на герцогиню; его убеленная сединами голова, его физиономия патриарха придавали словам печальную важность. Гостям становилось не по себе.
— Вы увидите, — заметила герцогиня с принужденной веселостью, — он не позволит мне даже исповедаться перед казнью.
— Нет, сударыня. Последний осужденный, которому сделают это снисхождение, будет… — Казот запнулся на мгновение, — это будет… король Франции.
Охваченные волнением, все гости встали из-за стола. Как-то сразу улетучилось легкое опьянение, исчезла веселость. Тщетны были попытки хозяина дома замять досадный инцидент; вечер был испорчен. Над обществом, еще несколько минут назад таким беззаботным, нависла роковая тяжесть молчания…
…Точно ли так произошло все в этот вечер 1788 года, как здесь рассказано? Поручиться за достоверность в деталях нельзя, ибо описан был этот случай одним из его очевидцев после великой революции, когда Байи, Малерб и герцогиня Граммон давно уже погибли под ножом гильотины, когда все знали, что маркиз Кондорсе отравился, спасаясь от карающего меча революционного закона, когда, наконец, не менее хорошо было известно, что Людовик XVI последним пользовался перед казнью услугами старорежимного священника. Разумеется, нет ничего удивительного, если свидетель «пророчества» Казота и вложил в уста этого мистика, также погибшего в бурные дни революции, некоторые чересчур уж точно сбывшиеся предсказания. Но, с другой стороны, не надо было обладать сверхъестественным даром пророчества, чтобы накануне революции предвидеть ее наступление, гибель короля и ряда деятелей, связанных со старым миром: все это казалось вполне очевидным для многих мыслителей, живших задолго до описанной сцены.
Фенелон, современник короля-солнца Людовика XIV, монарха, при котором блеск французского двора достиг наивысшей точки, а абсолютистский режим казался незыблемым, имел смелость характеризовать правительственный аппарат Франции как «старую, расстроенную машину, которая продолжает действовать в силу прежнего, давно полученного толчка и не замедлит разбиться вдребезги при первом же ударе». Это было написано на рубеже XVII и XVIII веков. Позднее фернейский патриарх Вольтер выражал ту же мысль гораздо более определенно, прямо говоря о неизбежности революции, и сожалел лишь, что сам до нее. не доживет.
Великий предтеча будущих социальных потрясений Жан Жак Руссо в 1760 году написал слова, глубоко поразившие юного Робеспьера, слова, оценить которые по достоинству оказалось возможным лишь много времени спустя: «Мы приближаемся к кризису и к эпохе революции. Я считаю невозможным, чтобы великие европейские монархии существовали еще долго: все они в свое время блистали, а всякое государство, достигшее блеска, находится в упадке. Мое мнение основано, в частности, и на других соображениях, менее общих, чем эта мысль, но высказывать их было бы неуместно, да и без того всякий их видит слишком хорош о…» Воистину знаменательные слова! Имеющий глаза да увидит! Вот где надо искать ключ к «пророчеству» Казота. Полуслепой мистик сумел разглядеть то, что было очевидно, но от чего нарочито отворачивали свои взоры его гордые братья по сословию…
Феодальная Европа умирала. Это не была тихая смерть угасания — это был бурный процесс, поражавший то один, то другой гангренозный член, отрывавший его от тела, пожиравший пламенем огня. Но огонь не только пожирал: он уничтожал старое, обреченное, гниющее и возрождал к жизни новое, молодое, прогрессивное.
Феодализм — пора блестящих рыцарей и готических соборов, эпоха галантной куртуазии и кастовых привилегий, феодализм, столетиями оплачивавший горделивую роскошь сеньоров кровавым потом крепостных, давно исчерпал свои глубинные ресурсы.
Уже с конца XV века над опустевшими ристалищами и полуразрушенными замками повеяло новым духом — духом предпринимательства и наживы. Средневековый цех теснила капиталистическая мануфактура. Новорожденный буржуа экономически бил одряхлевшего феодала.
Сила буржуазии заключалась в том, что она выступала в ногу с народом.
Если в прежние времена крепостные боролись со своими угнетателями один на один, то теперь положение изменилось: против ненавистного феодального строя бок о бок шли три враждебных ему класса — буржуазия, крестьянство и мануфактурный пролетариат.
Неудержимая волна революционных взрывов катилась по Европе. Нидерландская и английская революции XVI–XVII веков пробили серьезную брешь в твердыне феодализма.
Но решающий удар оказался нанесенным во Франции, хотя именно во Франции старый порядок долгое время выглядел крепким, как нигде. Буржуазный переворот здесь начался значительно позднее, чем в Нидерландах или Англии. Именно потому, что он так долго вызревал, переворот этот должен был стать особенно мощным и радикальным.