Побег аристократа. Постоялец
— Хотите присесть?
Они расположились напротив большого окна, по обе стороны мраморного столика на ножке, он — над стаканом пива на круглой картонке, она — перед чашкой кофе, к которой не притронулась.
Ждала. Потом сказала:
— Я вас задерживаю, вам, небось, пора идти по своим делам.
— У меня нет дел.
— А, ну да. Вы же говорили, вы рантье. А живете где?
— В Париже. Но я уехал оттуда.
— Без жены?
— Да.
— Из-за юбки?
— Нет.
В ее глазах мелькнуло непонимание и, уже в который раз, настороженность:
— Тогда почему?
— Не знаю… Так…
— У вас нет детей?
— Да, собственно, есть…
— Выходит, вам ничего не стоит их взять да и бросить?
— Они уже большие… Дочь замужем…
Неподалеку от них два важных гражданина, сознающих собственную важность, играли в бридж, а двое совсем зеленых юнцов, ровесников Алена — на бильярде, эти всё ловили в зеркалах свое отражение.
— Не хочу возвращаться в ту гостиницу.
Она стремилась избежать тягостных воспоминаний. Он это понял. Но не ответил. Молчание затягивалось. Так они и сидели, неподвижные, подавленные, а между тем уже смеркалось. Скоро начнут зажигать лампы. Из окна закусочной, совсем близко, теперь падал свет, сбоку холодным пятном ложился на лица, оставляя другую половину в тени.
Жюли испытующе всматривалась в толпу, текущую мимо них по тротуару, то ли от нечего делать, то ли стараясь скрыть смущение, а может, все еще с надеждой — или страхом — ждала, что появится Жан.
— Вряд ли я задержусь в Марселе, — буркнула она наконец.
— Куда же вы направитесь?
— Не знаю… Куда-нибудь подальше отсюда. Может, в Ниццу? А может, забьюсь в какой-нибудь уголок на берегу моря, чтобы ни души… Мужчины мне опротивели.
В любую секунду оба могли встать и распрощаться, каждый пошел бы своей дорогой, чтобы никогда больше не встретиться. Похоже, они просто не знали, как бы это сделать, только потому и оставались сидеть.
Господин Монд, испытывая неловкость оттого, что так долго не расплачивался, заказал еще стаканчик. Она же, удержав гарсона, спросила:
— В котором часу идет поезд до Ниццы?
— Я вам сейчас принесу справочник.
Она передала его господину Монду, и он нашел два поезда — скорый, который отправляется из Марселя в семь вечера, и еще один, девятичасовой, но этот тащится вдоль берега со всеми остановками.
— Здесь жуткая тоска, вам не кажется?
В спокойствии этого места и впрямь чудилось что-то давящее, пустеющий зал выглядел безжизненным, воздух над редкими посетителями сгустился душной, слишком недвижной массой, в которой каждый звук выделялся, обретая сугубую значительность: восклицания карточного игрока, постукивание бильярдного кия, сухой звук, с каким гарсон постоянно выдвигал ящик для салфеток и полотенец, резко возвращая на место. Лампы зажглись, и одно это уже принесло облегчение, зато вид улицы, где сумерки, поглотив краски, все сделали черно-серым, стал мучительным: странное мельканье мужчин, женщин, детей, проходящих кто медленно, кто быстро, мимоходом задевая, но не зная друг друга, направляясь бог весть куда, а может, и никуда; и тут же снуют до отказа набитые двуногими жирные автобусы, тоже развозят свой груз.
— Разрешите?
Официант, подойдя сзади, задернул плотную мольтоновую штору, одним движением упразднив всю реальность внешнего мира.
Господин Монд вздохнул, не отводя глаз от своего стакана с пивом. Он видел, как пальцы его спутницы нервно стиснули сумочку. Но ему надо было пройти немалый путь сквозь время и пространство, прежде чем отыскались совсем простые, глупые слова, которые он наконец произнес, дав им раствориться в этой заурядной обстановке:
— Мы успеем на девятичасовой?
Она не сказала ни слова, но осталась с ним; ее пальцы, что впивались в крокодиловую кожу сумочки, разжались, и она закурила новую сигарету. А потом, около семи, когда закусочную заполнили новые клиенты, пьющие свой аперитив, они удалились, сосредоточенные и унылые, словно настоящая супружеская чета.
5
По временам он хмурил брови. Его светлые глаза часто застывали, устремившись в одну точку. Таковы были единственные признаки, по которым посторонний наблюдатель мог бы догадаться, что он встревожен, а между тем в эти моменты он терял почву под ногами и, если бы не сохранял некоторую долю человеческого самоуважения, чего доброго, постучал бы по лакированным перегородкам, проверяя, вправду ли они материальны.
Он снова оказался в поезде, и пахло здесь так же, как обычно пахнет в ночных поездах. В четырех купе вагона второго класса было темно, шторы задвинуты, но когда он в поисках свободного места отдернул наудачу одну из них, оказалось, там спали люди, он их побеспокоил…
Прислонившись спиной к перегородке с номером на эмалированной дощечке, он стоял в коридоре. Отдернул занавеску окна напротив — стекло было черным, холодным, склизким, изредка за ним проплывали огни маленьких береговых станций. На остановках его вагон, будто нарочно, всякий раз оказывался напротив двух освещенных табличек «Мужчины» и «Дамы».
Он закурил. Он остро ощущал, что вот курит, держит в пальцах сигарету, выдыхает дым, в этой осознанности каждого мгновения было что-то ошеломляющее, даже головокружительное; он видел себя ясно, как воочию, не нуждаясь в зеркале, замечал за собой характерные, только ему свойственные жесты, повадки, испытывая при этом ни на чем не основанную иллюзию узнавания.
Да, сколько бы ни рылся в памяти, он не находил в своем прошлом ничего похожего на эту ситуацию. Да чтобы он был еще и без усов! В поношенном костюме с чужого плеча!
Все ново, вплоть до этих машинальных реакций… Вот, полуобернувшись, он бросает взгляд на Жюли — она, забившись в уголок купе, то как будто дремлет, прикрыв глаза, то застывает, уставившись в одну точку, будто обдумывает важное решение.
Однако сама Жюли словно бы стала частью его воспоминаний. Ее присутствие рядом не вызывало в нем ни малейшего удивления. Он узнавал ее. Но противился, отказываясь верить в это прежнее существование.
А все же несколько раз, трижды или четырежды в месяц, в этом он был уверен, ему снился один и тот же сон, он вечно давал себе слово утром записать его, но так и не собрался… Он будто плыл в плоскодонной лодке, грести было трудно — весла слишком длинные и тяжелые, а вокруг простирался ландшафт, который он и проснувшись, и даже спустя долгое время помнил во всех подробностях, хотя наяву в своей взрослой жизни никогда его не видел: чередование зеленоватых лагун и холмов в голубых и сиреневых тонах, как на картинах старых итальянских мастеров.
Всякий раз, когда этот сон возникал снова, он узнавал местность и испытывал то особое удовлетворение, которое человек чувствует, возвращаясь в родные края.
Только сопрячь все это с поездом, с Жюли никак не возможно. Но он не терял хладнокровия. Он размышлял. Речь шла о сцене, которая являлась ему часто, хоть и в исполнении других актеров, — сцене, которую он, должно быть, так страстно желал пережить, что теперь…
Эта манера оглядываться на купе, это удовлетворение, согревавшее душу всякий раз, когда он убеждался, что его спутница задремала…
А ее вопрошающий жест, когда она вскидывала голову, услышав, что поезд шумно тормозит у платформы более значительного вокзала и орда новых пассажиров штурмует вагон, — жест, означающий: «Где мы?»
Поскольку стеклянная дверь купе была закрыта, он отвечал, выделяя каждый звук, чтобы она могла прочесть по губам:
— Тулон!
На всякий случай повторил:
— Ту-лон… Ту-лон!
Она же, все равно не понимая, знаком предложила ему войти, указав на свободное место с ней рядом, он вошел, сел и сам услышал, как по-новому звучит его голос:
— Тулон.
Она достала из сумочки сигарету:
— Дай прикурить.
В первый раз обратилась к нему на «ты», ведь нет сомнения: для нее тоже это момент, уже когда-то пережитый.