Воспитание души
Сейчас утро. В скверике тихо, свежо и тенисто. Терпко пахнет первыми желтыми и красными листьями, то там, то здесь пестреющими на желтом песке аллеек. Едва я вошел в сквер, как услышал удалой перебор балалаечных струн. Кто-то ловко вел непередаваемо ладную и бойкую плясовую:
Светит месяц, светит ясный,Светит белая луна…Два офицера сидели на лавочке. Один из них был Николай Карбушев, которого я не видел с осени 1914 года. Ловко, как и все, что он делал, Николай играл на балалайке.
В реальном Николай учился на два класса старше меня, но, кажется, с первого года поступления в училище я заметил его среди старших мальчиков. Он мне нравился, может быть, тем, что совсем не походил на меня. Веселый и ловкий, он в большую перемену то цепко, как обезьяна, залезал на деревья, то бесстрашно вертелся на штангах и кольцах. Когда играли в лапту и надо было выручить свою партию, бежал Коля, и в каких бы ловких руках ни находился черный роковой мячик, Коля с непостижимой гибкостью изгибался, приникал к земле, и мячик со свистом пролетал над ним. А он под торжествующие крики своей партии добегал до безопасного «гнезда».
Но он отнюдь не принадлежал к тем завзятым спортсменам, о которых у нас в училище принято было говорить, что голова у них служит лишь для отбивания мяча. Та ловкость, которая свойственна была Николаю в спортивных играх, проявлялась и в складе его ума. Он был сообразителен, остроумен и хорошо учился. Впрочем, читать сверх заданного он не очень любил да и заданное усваивал по большей части не из учебника, а на уроке.
Когда Николай закончил пятый класс, началась война. Он сразу же пошел в военное училище. Товарищи рассказывали о нем чудеса. Николай служил в пластунском батальоне. Подрывник, он ходил в тыл к немцам и там «поднимал на воздух» мосты, склады, железнодорожные составы. И сейчас я видел на его груди медали и кресты на георгиевских лентах…
Рядом с Николаем сидел его ближайший дружок (они едва ли происходили не из одной станицы), атаманский сынок Виктор Смолин. Он сидел, положив ногу на ногу и вытянув их чуть ли не до середины аллеи, руки раскинуты вдоль спинки зеленой скамейки.
В конце аллейки показались двое юношей в студенческих фуражках. Это были Михаил Голубых и Оська Михельсон. Когда-то они учились в одном классе с Николаем и Виктором. Я не без робости глядел на них — как-никак старшие. Но студенты направились к скамейке, где сидел Николай Карбушев, и между бывшими соучениками завязался оживленный разговор. Мне очень хотелось послушать, о чем они говорят, и я, преодолевая смущение, подошел к ним.
Видимо отвечая на вопрос, обращенный к нему, Витька немного шепелявя и морща свою веснушчатую курносенькую хорькообразную мордочку, говорил:
— Все равно, на фронте ли, в тылу ли, действовать нужно согласно присяге. А ты считаешь, что не все одно? — с вызовом обратился он к Николаю.
Николай сначала ничего не ответил, только убыстрил удалые лады балалайки, потом вдруг положил ладонь на струны, очень мягко, так, что они еще продолжали звучать, и сказал:
— Нет, мне не все равно…
Студенты оживились.
— Ну конечно, Колька под офицерской фуражкой голову сохранил, — одобрительно сказал Оська Михельсон, атлетического сложения парень. Он был студентом Психоневрологического университета, в высшей степени странного учебного заведения, назначение которого мне и до сих пор не ясно.
Витька несколько раз двинул рыженькими бровями, очевидно для того, чтобы придать себе больше значительности, вынул из кармана пенсне, состоящее из одних стеклышек, насадил золотую перемычку на переносицу, уперся ладонями в колени, явно подражая кому-то старшему, и, обращаясь к низкорослому Мише Голубых, сказал:
— Ну хорошо, Оська — он еврей. Он, конечно, бунтует потому, что евреям жить, ну… — он несколько замялся, — надо же правду сказать, — и он обернулся к Николаю, выделывавшему залихватские трели на балалайке, — евреям жить плохо! Ну, а ты, Мишка? Получаешь стипендию, вон университетскую фуражку с синим кантом надел. Чего ты бунтуешь? Чем ты недоволен? Ты на юридическом? Можешь даже в прокуроры выйти…
— Я с таким дураком, как ты, всерьез говорить не стану! — ответил Миша с такой неожиданной горячностью и злостью, почти ненавистью, какая у нас в спорах между товарищами обычно не проявлялась.
Вдруг Николай опять перестал играть и сказал:
— А вот это, Миша, уже неправильно. Ты думаешь, что мы за эти три года, сидя в окопах и занимаясь богомерзкими делами, о которых даже вспомнить не хочется, ни о чем не думали? Теперь вся Россия думает. Если поглубже покопаться, так у Витьки под его рыжей прической тоже что-нибудь шевелится…
— Насчет того, что у него шевелится, я не берусь судить, — самолюбиво краснея, сказал Оська. — Но мои родители вряд ли беднее его родителей, и мои политические взгляды определяются совсем не тем, что лично мне живется плохо. Любить Россию можно и без присяги государю императору…
— Государю императору… — повторил Николай. — А я вам вот что расскажу. Возвращаюсь я недавно домой на извозчике, ветер, дождь… Стал я расплачиваться с возницей, достал из кармана кучу «самодержцев» [2]. Руки у меня дрожат, ветер подхватывает марки, и они разлетаются пестрым роем. Извозчик последними словами поносит «самодержцев» и жалобно просит монету посолиднее. Но я ему: «Имеют хождение!» Он покорился, но, должен сказать, обнаружил незаурядную осведомленность в истории. Этакими эпитетами сопроводил царя-освободителя и матушку Екатерину, что даже мне повторять неохота… Вот тебе и присяга государю императору! Что-то будет?
Все молчали.
— Небось недолго вам, студентикам, гулять! — сказал Витька Смолин. Казалось, он не слышал последних слов Николая. — Забреют, и все тут… Что тогда?
Студенты не пожелали отвечать на вопрос Смолина. Разговор оборвался, и они ушли. Я поплелся за ними, хотя уходить не хотелось. Было что-то в круглом лице Коли Карбушева с симпатичными ямочками на щеках такое, что требовало продолжения этого разговора.
И действительно, разговор этот имел продолжение, но случилось это почти через два года, и об этом я расскажу позже.
Часть третья
ТРЕВОЖНАЯ ЮНОСТЬ
Начало
Сегодня так же, как и в любой другой учебный день, преподаватель математики Владимир Константинович Молчанов неторопливо, слегка вразвалочку, хмуро сведя мохнатые брови, вошел в класс, держа в руках классный журнал. Мы все встали. Он, не глядя на нас, кивнул головой, поднялся на кафедру и раскрыл журнал. Сейчас кого-нибудь вызовет, возможно, что и меня, а математика у меня была длительно и безнадежно запущена. Наступила неприятная пауза, и тут, не выдержав этого испытания, кто-то из учеников спросил с места:
— Владимир Константинович, разве вы будете сегодня спрашивать?
— А что такое? — спросил Молчанов, подняв от журнала свои неприветливые темно-синие глаза.
— Да ведь сегодня царь отрекся от престола!
— И великий князь Михаил Александрович тоже! — добавил кто-то.
— Значит, исполнились сроки, — медленно проговорил Владимир Константинович.
Он любил иногда щегольнуть выспренними церковными оборотами, которым особенную выразительность придавало его вологодское оканье. По хмуро-красивому лицу его пробежала улыбка, как луч солнца в пасмурный день.
— А нам, господа, хоть небо упади на землю! И, если мы при этой всемирной катастрофе уцелеем, все равно должны пройти за год три огромных курса: алгебру, геометрию и тригонометрию. Да еще физику в придачу… Уроки уменьшили, вместо пятидесяти пяти учимся сорок пять минут, а программу небось не урезали! — сказал он раздраженно. — И, поскольку вы, господин Марковский, намеревались ознаменовать отречение от престола государя императора неожиданными каникулами, попрошу вас к доске!